ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Глава шестая

Её звали Леной. Еленой Николаевной. Её убили на продутой ветрами петроградской улице. Случайно.

Они прожили вместе всего полтора месяца, с октября по ноябрь, – самое неподходящее для любви время. В один из памятных до мелочей вечеров Александр листал «Этику» парадоксального Карлейля и наткнулся на сентенцию: «Всё, что даёт любовь, настолько жалко и ничтожно, что в героическую эпоху и в голову никому не придёт думать о ней». Эпоха была самая героическая. И они вдвоём смеялись над олимпийством старого мыслителя. Они любили и думали о любви.

Для Машарина два этих явления – любовь и революция – были туго сплетены друг с другом. Не будь одного – неизвестно, как повернулась бы его судьба, какой бы он дорогой пошёл.

В сентябре семнадцатого года полк, в котором Машарин командовал батальоном, был отозван с фронта в распоряжение командующего Петербургским военным округом.

Голодная, зелёноскулая столица митинговала. Впрочем, Машарину казалось, что митинговала вся Россия. Народное вече. Сечь Запорожская. Чёрт знает что! Агитаторы всевозможных партий умудрялись даже ночевать в казармах, вербуя в свои сторонники солдат целыми взводами и ротами. Большевистских «вербовщиков» был приказ арестовывать.

Как-то под вечер к Машарину прибежал фельдфебель и доложил, что в роте мутит воду большевичка. Машарин быстро собрался и пошёл на митинг.

Войдя в казарму, он услышал голос, который показался ему очень знакомым. Голос был не агитаторский – солдаты слушали скорей из-за того, что соскучились по бабьему говору.

– …мы большевики… мир народам… землю крестьянам…

– Разойдись! – скомандовал Машарин.

Солдаты недовольно расступились, и он увидел стоявшую на помосте из патронных ящиков тонкую женскую фигуру в меховой шапочке и с муфтой в руке. Машарин остановился в растерянности.

– Вы?..

– Я, Александр Дмитриевич, – по-деловому кивнула она и продолжала: – Солдаты! Вот ваш командир. Спросите его, за кого он. Если он за солдата, то не поведёт вас расстреливать рабочих. Он не большевик. Просто честный человек, и я верю, что он будет с нами. Осталось последнее усилие, и вековой гнёт будет уничтожен, Вы вернётесь…

Машарин не слушал, что говорила девушка. Он смотрел, как она говорит, и только ответственность командира перед солдатами удерживала его от желания вскочить на помост, расцеловать это исхудавшее лицо с прекрасными серыми глазами, смотревшими куда-то мимо него.

Крики «ура!» и «долой!» вывели Машарина из минутного оцепенения, он снова овладел собой и громко отдал команду:

– Разойдись! Митинг окончен! – потом повернулся к агитатору и подал ей руку: – Пойдём, Елена Николаевна. Здесь не надо быть.

Она сама спрыгнула с помоста и, худенькая, маленькая рядом с Машариным, пошла, чуть опережая его, по узкому людскому коридору.

– Батальонный, слышь, отпусти её! – кричали солдаты. – Зачем она тебе? Товарищ правду говорила!


Они познакомились в начале последнего предвоенного лета на пароходе. Машарин возвращался из заграничной командировки.

На Балтике тогда стояла погода на диво солнечная и тихая. Пассажиры фланировали по палубе в светлых летних одеждах, чуть хмельные от заграничной усталости и предстоящих встреч на родине.

Машарин наблюдал за публикой и лениво спорил с немолодым уже попутчиком, коловшим его из-под припухлых век быстрыми татарскими глазками. Разговор был об Американских Штатах, где побывал «татарин». Штаты ему не понравились, и он поносил их почём зря, особенно ополчаясь на машинный прогресс.

– Это какой-то огромный граммофон, а не страна. Всё на пружинах, всё вертится, гремит, орёт – а души во всём ни вот на столько! Машины слопали людей. Святость человеческую, если угодно. Кругом машины. И люди сами, как машины. Нет, нет. Что ни говорите, а нам, русским, это не подходит. Машина не способствует духовному росту человека, а наоборот, тормозит его.

Машарин в те времена ещё верил в технический прогресс как в единственно реальную силу преобразования общества, и рассуждения татарина казались ему вздорными.

– А что же способствует? Кирка? Тачка? Соха? Или, может быть, рабочий растёт духовно, когда по двенадцать часов грохает пудовым молотом? Через пуп только грыжу наживать легко. Какой тут к чёрту духовный рост!

– Ах, не хотите вы понять меня, – сокрушался татарин. – Для вас машина – бог. А для меня бог – человек! Труд не унижает человека, а возвышает его. Разумеется, свободный труд. Своя ноша легка. Дайте сегодня мужику землю и свободу, он чудеса сотворит. Российский народ с его доброй душой и природной справедливостью духовно возглавит человечество, если получит подлинную свободу.

Машарину скучно было следить за непоследовательными мыслями собеседника, и он совсем уже хотел было уйти в каюту, когда заметил, что за ними наблюдает от противоположного борта молодая женщина, очень стройная, одетая в белое, но без жеманного зонтика, только в лёгкой широкополой шляпе.

– Так вы верите в революцию? – безразлично спросил он татарина, следя глазами за дамой.

Тот задумался, хмыкнул, повернулся всем телом к нему и после паузы сказал:

– Верить или не верить, вопрос сложный. Я просто знаю, что она будет. Довольно скоро. И пострашнее пятого года. Пострашнее… Но не быть она не может. Это понимает каждый здравомыслящий человек…

Татарин говорил вдумчиво и серьёзно. Анализ идей и сил делал обстоятельно, оперируя цифрами и фактами. Становилось ясно, что о революции он знает не понаслышке.

– Вы не скажете, кто эта женщина? – перебил его Машарин. – Вон, у перил, без зонтика. Не шпик ли? Что-то она часто поглядывает на вас.

– Шутить изволите. Если желаете, представлю. Мы некоторым образом знакомы. Елена Николаевна Пахомова. Образованная девица. Эмансипе… Так я говорил, что революция сегодня уже не призрак, а реальность. Лет через десять мы с вами будем свидетелями величайших потрясений, господин инженер. От этого никуда не деться.

– Революции, потрясения… Кому это нужно? Не хватит ли с нас революций? Всё это напрасные жертвы. Истории свойственна эволюция, а не революция. Эдисон двинул мир дальше, чем все наши революции. Наука, техника – вот что приведёт человечество к счастью, если оно только вообще возможно.

Татарин собирался возразить, но, заметив, что дама будто позвала его, извинился и, пообещав вернуться к разговору, направился за ней, стараясь быть по-молодому стремительным.

За ужином он познакомил Машарина с Еленой Николаевной, и Александр Дмитриевич от нечего делать стал ухаживать за ней. Она принимала эти ухаживания весело, как ни к чему не обязывающее дорожное приключение, и была подчёркнуто беспечной. Но в этой беспечности Машарин усмотрел какую-то деланость. Как будто Елена Николаевна всё время ждала чего-то и боялась своего ожидания.

Общество «татарина», Ореста Ананьевича, ей было явно неприятным, хотя она и старалась скрывать это. Оказалось, что они познакомились уже на пароходе и что он буквально не давал ей проходу, надоедая своей предупредительностью и бесконечными разговорами.

– Сочувствую вам, – сказал Машарин. – Он успел и мне надоесть. Давайте прогоним его.

– Прогнать нельзя. Он может дурно подумать обо мне.

– А вам разве не всё равно, как он про вас думать будет?

– Как знать… – загадкой ответила Елена Николаевна. – Лучше расскажите ещё о своей Сибири. Это интересней.

Когда вернулся оставлявший их на минутку Орест Ананьевич, Машарин расписывал Сибирь как райские кущи, и они смеялись: она от неверия в его рассказ, а он – этому неверию.

Ночью она приснилась Машарину. Будто идут они вдвоём по приленской тайге, но тайга уже не тайга вовсе, а нечто похожее на парк с частыми белыми зданиями, и вековые сосны бросают густые тени на освещённые солнцем стены. По реке плывут лёгкие немецкие пароходики. Матросы в студенческих мундирчиках что-то говорят Машарину и Елене Николаевне по-французски, но они их не понимают, и от этого им весело и хорошо.

– А как называется этот город? – спрашивает она.

– Лена, – отвечает Машарин.

– Но Лена – это я! – возражает она.

– Нет, это и река, и город, и лес, и мы с тобой, – отвечает он, и это так и есть, и он смеётся этому совпадению.

Елена Николаевна тоже смеётся, и её красивое тонкое лицо выражает счастье и любовь. Он берёт в ладони её лицо, близко смотрит в неопасливые влажные глаза и тянется к её глянцевым полным губам, но она куда-то вдруг исчезает, а он долго ищет её и не может найти, потому что города уже нет, а на его месте чёрные угольные горы и пустыри, и он громко зовет её.

От собственного голоса он проснулся и уснуть больше не смог.

Хотя было ещё очень рано, он оделся и вышел на палубу. Над морем занималось холодное утро. Вахтенный сказал, что в Петербург прибудут около полудня. Машарин не стал больше ни о чём спрашивать. Облокотился на борт и скучно начал думать о том, что пора, наверное, жениться и жить хорошей семейной жизнью, что ему уже скоро тридцать, а он ещё никто как личность, и что давно пора помириться с отцом и уехать в Сибирь, где только и можно в полную силу испытать себя.

– С добрым утром, – неожиданно услышал он голос Елены Николаевны. – Мечтаете о своей Сибири?

– И о Сибири тоже.

– А я почему-то знала, что вы здесь. Проснулась и думаю: вы уже на палубе, и пошла искать вас.

– Я вас всю ночь искал, – усмехнулся Машарин и стал рассказывать ей сон.

– Александр Дмитриевич, – перебила она, – я хочу вас просить об одной маленькой услуге. Только об этом никто не должен знать.

Машарин кивнул.

– Эта маленькая услуга грозит большой неприятностью… Я никогда не обратилась бы к вам, но у меня нет другого выхода… Если вы не согласитесь, я окажусь в Сибири намного раньше вашего. Орест Ананьевич теперь меня не отпустит.

– Я должен выбросить его за борт?

– Не смейтесь. Это серьёзно. Мне кажется, он из охранки.

– Это вам приснилось?

– Увы! Разве вы не заметили, что он следит за мной? Возьмите к себе мой чемодан. Вас никто проверять не станет. Если всё будет хорошо, на берегу отдадите. А если меня задержат, унесите домой. За ним приду или я, или кто-нибудь другой от моего имени. Хотите знать, что в чемодане?

– Нет, не хочу.

– В крайнем случае можете сказать, что чемодан передала вам я. Отказываться не стану. Так берёте?

– А что остаётся? Давайте…

Чемодан был небольшой, но увесистый. Машарин перенёс его в свою каюту и снова ушёл на палубу. Елена Николаевна осталась у себя.

Завтракали они опять втроём и вели себя так, будто ничего не случилось. Потом гуляли по палубе, болтали о пустяках, и со стороны можно было подумать, что это дружная семья возвращается из заграничного вояжа.

Когда миновали Кронштадт, Орест Ананьевич произнёс патетическую речь, в которой несколько раз прозвучали державинские слова, что «отечества и дым нам сладок и приятен». Елена Николаевна поддержала его стихами о немытой России и её голубых мундирах. «Татарин» переменился в лице и надолго замолчал.

Мундиры оказались не голубыми, а белыми. Машарин увидел их у причала раньше, чем заметил чёрный автомобиль директора завода господина Клингера, высланный ему навстречу, – знак особого внимания и расположения. Возле автомобиля, весь затянутый в кожу, стоял знакомый шофёр из латышей. И автомобиль и шофёр блестели на солнце.

– Меня встречают, – сказал Машарин спутникам, указывая на авто. – Могу подвезти куда прикажете.

– Я с удовольствием! – живо отозвалась Елена Николаевна.

– Боюсь, что вам не по пути, – серьёзно возразил «татарин» и усмехнулся.

– Что это значит? – спросил с вызовом Машарин.

– Это значит, любезный Александр Дмитриевич, что Елену Николаевну провожаю я. Простите уж. Не обижайтесь, но не смею вас затруднять.

– Может, вы объясните, что происходит?

– Служба, господин инженер.

– Вот как? – изобразил удивление Машарин. – Значит, шпик-то не Елена Николаевна, а вы? Странно. А речи ваши, значит, просто провокация? Стыдно!..

– Убеждения к службе не имеют никакого отношения. Вы миллионер, вам этого не понять. У меня семья.

– Вы мерзавец. Отойдите, не желаю стоять с вами рядом.

– Потрудитесь отойти сами… Служба. Будь она неладна.

Машарин коротко поклонился Елене Николаевне, делавшей вид, что ничего не может понять, и отошёл к борту, где матросы уже спускали трап.

Кожаный латыш, узнав Машарина по высокому росту, побежал навстречу, подхватил чемоданы и ловко уместил их на заднем сиденье.

– Прикажете домой?

– Домой, – сказал Машарин, стоя у открытой дверцы и наблюдая, как жандармы повели его спутников к стоящей неподалёку пролетке.

– Политыка, – объяснил шофёр, нетерпеливо застегивая «молнию» куртки. – Контрабандистов сейчас рэдко ловят.

Через несколько дней Машарина пригласили зайти в жандармское управление в удобное для него время.

Жандармский подполковник, моложавый крепыш с холодными умными глазами, поднялся навстречу и усадил в мягкое кресло в углу кабинета.

– Да, да, вызов к нам всегда неприятен, – согласился он, выслушав протест Машарина. – Не буду скрывать, мы навели справки. У вас прекрасная репутация. Приятно, что в свои двадцать восемь лет вы пользуетесь расположением лиц столь высоких. К тому же, говорят, у вас очень крупное дело в Сибири?

Машарин хотел возразить, что дело не у него, а у отца, но передумал и промолчал.

– Надеюсь, что в самое короткое время ваше имя прогремит в России… А это знакомство на корабле – понимаю, оно случайное – молодость! – не относится к числу лучших.

– Это уж позвольте мне судить.

– Я ни в коем разе не хотел поучать вас. Но девица Пахомова Елена Николаевна – государственный преступник. За границей она встречалась с руководителями большевистской эмиграции, в частности с Николаем Лениным, и возвращалась с партийными бумагами и инструкциями. В багаже у неё ничего не обнаружено… Возможно, она передала кому-нибудь посылку на корабле?

– Ну, знаете, господин жандарм! – сказал, вставая, Машарин.

– Нет-нет-нет! Вы меня не так поняли. Я просто высказал предположение, ни в коем случае не имея вас в виду. Просто, знаете, бывают случаи, когда люди из благородства помогают этим бунтовщикам. Если бы они знали, как это опасно! Русский человек до бесконечности добрый: один даёт деньги на революцию, другой выполняет поручения своих врагов… Много, много у нас завихрений. Допрашивать вас, господин Машарин, я не собирался, просто подумал, может, видели… Хотя особенно на вашу готовность помочь нам и не рассчитывал. Вы же презираете нас, не так ли?

– Оставим эту тему… Позвольте только узнать, чем могу помочь арестованной Пахомовой? Я убеждён, что арестована она незаконно, и приму участие в ней. Возможно, она в чём-то нуждается сейчас?

– Ни в чём она не нуждается. И в вашем участии, господин Машарин, тоже. Как ни жаль, а нам придётся отпустить её. Прямых улик нет… Под надзор, конечно. Под надзор.

– Почему же под надзор, если не виновата? Так вы и меня станете надзирать.

– Такова инструкция, чтобы под надзор, – вздохнул подполковник. – А за вами зачем следить? Вы и есть тот, кого мы охраняем. Хозяин жизни, извините за высокопарность… О воззрениях ваших подробно доложил знакомый вам Орест Ананьевич. Я полностью разделяю ваши убеждения. Революция – зло. Вы правы… Я тоже верю в великую миссию науки на службе человечеству.

Подполковник попытался завязать разговор на эту тему, но Машарин прервал его, сославшись на недостаток времени.

Его неприятно резануло, что жандарм набивается в единомышленники.

В их семье было принято смотреть на жандармов, как ни самую низкую категорию людей. Первым детским воспоминанием Ольги Васильевны был арест отца. Как это часто бывает с детской памятью, девочка запомнила только отдельные детали. Белая сорочка отца, заломленные руки матери, а где-то в углу сытая морда рыжеусого жандарма. Но так как Ольга Васильевна пересказывала эту картинку часто, то уверовала, что помнит всё, и дорисовала остальных жандармов удивительно наглыми и безобразными, похожими на сказочное Чудище-Поганое. Дмитрий Александрович считал их олицетворением противной ему политики и говорил, что только самый подлый из подлецов, не пригодный из подлости своей ни к какому другому делу, шёл на эту службу.

– Разбойник уже потому человек, что каждый миг под смертью ходит и страдает от понятия незаконности своей, а жандарм хуже: власть ему дана, и бояться ему нечего – за него и бог и царь, – поддерживал он воспоминания жены. – Ни заботы, ни работы, ни совести у него, потому существо для жизни он лишнее и пропащее.

Как все здоровые и беспечные люди, Александр слишком любил жизнь, чтобы тратить её на занятие политикой, столкновений с жандармами избежал и в гимназические и в студенческие годы. Товарищи знали его неприязнь и хотели втянуть его в подпольные кружки, только ничего у них не получилось. Александр считал себя выше этого, поскольку занятие политикой требует строгой определённости взглядов, то есть подчинения одной какой-то идее, а он, как казалось ему, смотрел на мир шире. Он полагал, что самые разные идеи могут существовать одновременно и ни одна из них не должна мешать развитию другой. Тебе социализм, другому богоискательство, третьему анархизм – каждому своё, только так и может совершенствоваться человек. Любая идея, рассуждал он, не является сама по себе ни добром, ни злом, – если только она не направлена на уничтожение людей, – а шагом в поиске истины. Но подобно тому, как ни добрая и ни злая верёвка в руках палача превращается в петлю, так и любая идея в руках фанатика оборачивается инквизиторским костром. Всё дело, следовательно, в том, чтобы не дать человеку заслониться от мира одной какой-либо идеей и пойти с ней, как с топором, против других людей, думающих иначе. Жандармы в этом смысле воплощали для него гипертрофированную идею самодержавия, идею, как показала история, уже мёртвую, и поэтому досадную и смешную.

Машарин почитал технический прогресс стоящим над всякими социальными прожектами и в высшей степени нравственным, поскольку преследует всеобщее благо. Жандармский же подполковник весьма ловко собирался использовать прогресс в качестве подпорки самодержавия, ставя науку в положение не то придворной фрейлины, не то тюремного ключника. Машарин не смог сразу убедительно парировать. И только потом, уже дома, нашёл, как показалось ему, нужный ответ: вещь творит мастера не в меньшей степени, чем он её, исправность телеги определяет характер возницы, так же и монархия под влиянием прогресса обязательно изменится в лучшую сторону или скорее примет только номинальное значение, как это случилось, например, в Англии.

Однако он и сам чувствовал, что есть в его рассуждениях незавершенность и слабина…

Как-то утром возле ворот завода Александра Дмитриевича остановил розовощекий старичок, похожий на мелкого адвоката.

– Инженер Машарин? Честь имею передать вам поклон от Елены Николаевны.

– От кого? – удивился Машарин, приняв старичка за шпика.

– От Елены Николаевны Пахомовой, – повторил «адвокат» и суетливо потёр маленькие ладони. – На пароходе вместе ехать изволили.

– Это ещё не повод для поклонов, – сказал Машарин и не стал больше слушать старичка.

На следующий день Елена Николаевна ждала его у него дома.

Предупреждённая Машариным служанка провела девушку в комнату для гостей, и та уснула в кресле над раскрытым томом Достоевского.

Он не стал будить её, приказал подать обед, только когда барышня проснётся, и никому не говорить об этом визите.

– Не обижайте, барин, – оскорбилась служанка. – Нечто мы такие? Ваше дело холостое.

Машарин переоделся, побрился второй раз за день, осмотрел себя в зеркале и уселся за письменный стол дописывать отчёт. Работалось плохо.

Наконец он услышал голос Елены Николаевны и вышел. Она, уже умытая и причёсанная, сделала навстречу ему несколько шагов, протянула руку и широко улыбнулась.

– Простите меня, – сказала она. – Я нечаянно уснула. В последние дни для этого как-то не было условий, и вот…

Александр отметил, что она осунулась, серые глаза стали больше и темнее, а от пароходной напускной беспечности не осталось и следа.

– Мой дом к вашим услугам, – предложил он. – Искать вас здесь не придёт никому в голову, всё-таки я хозяин жизни, как сказал жандармский офицер. Поживите у меня, отдохните. Я как раз собираюсь на недельку в Киев, и вы можете остаться здесь хозяйкой.

Она отказалась.

– Содержимое моего чемодана с нетерпением ожидается товарищами. Знаете, что в нём?

– Насколько осведомлена жандармерия, там инструкции господина Ленина.

– Верно, – удивилась она. – Осведомители работают на совесть. Вы не боитесь неприятностей?

– Я только бояться боюсь, Елена Николаевна. Если человек чего-нибудь боится, это всё равно, что он сам себя в тюрьму посадил. От него толку уже мало…

– Что же вам сказали в управлении?

Машарин передал ей разговор в жандармерии.

– Значит, за мной следят и следят, – сказала она. – Не исключено, что я привела и сюда «хвоста»… Вы никого не заметили возле дома?

– Я не привык оглядываться.

– Да, вам это ни к чему. Хотя вчера у завода вы вели себя как заправский конспиратор.

– Так это был ваш товарищ?.. – удивился он. – Я думал – шпик.

После обеда, поговорив о разных пустяках, она засобиралась уходить.

– Александр Дмитриевич, помогите мне унести чемодан. Право слово, это в последний раз. Больше я вас не потревожу.

Машарин горячо запротестовал насчёт последнего раза и добился от неё согласия заходить к нему во всех затруднительных случаях и просто так.

Он распорядился позвать извозчика, и когда доложили, что тот у крыльца, взял чемодан.

На дворе шёл дождик, и верх у экипажа был поднят.

– Куда прикажете? – лихо спросил извозчик, мокро сияя новеньким цилиндром.

– Прямо, – сказал Машарин, уловив нерешительность Елены Николаевны. – Покажем барышне стольный град.

– Понимаем! – сказал извозчик и тронул вожжой дурашливого рысака.

Они долго колесили по городу, пока на одном из перекрестков девушка не дала знак остановиться. Машарин велел извозчику подождать, взял чемодан и, осторожно поддерживая Елену Николаевну, пошёл за ней, как слепой за поводырём.

Неожиданно она попросила чемодан.

– Извините, но сами понимаете…

Он согласно кивнул.

– Только вы уж заходите. А то вас ведь не отыщешь.

– Возможно, когда-нибудь… Я вам очень благодарна, Александр Дмитриевич, и не смею злоупотреблять…

– А вы смейте! Всегда счастлив услужить вам. За это время я привык думать о вас и… Я буду ждать вас.

Вскоре она забежала к Машарину, спасаясь от преследовавших её шпиков, и задержалась у него до позднего вечера. Он производил на неё впечатление довольно странное. Он нравился ей, как нравятся женщинам сильные духом и телом мужчины. В нём не было никакой таинственности, всё будто лежало на поверхности, и в то же время чувствовалась напряжённая внутренняя работа. С другой стороны, он был типичным сыном своего класса, то есть врагом её, и она не могла быть с ним до конца откровенной.

В тот вечер между ними установились отношения, напоминающие искреннюю дружбу двух дипломатов соперничающих стран, когда интересы держав остаются сами по себе, а взаимное расположение людей – само по себе.

В последующие её визиты эти отношения значительно упростились, хотя Елена Николаевна ни на секунду не забывала о разделяющем их противоречии.

Александру Дмитриевичу нравилось подтрунивать над ней, поить чаем и видеть, что она здесь отдыхает. Иногда он предлагал ей денег, она, не смущаясь, брала их, говорила, что они пойдут на революцию, и просила давать побольше. Но больших денег у Машарина не имелось, он обходился только жалованьем и теми пятью тысячами в год, что присылали ему из дому.

Он уже знал, что она была в гражданском браке с товарищем по борьбе, но тот два года назад погиб при попытке к бегству.

– Елена Николаевна, оставьте свою революцию и выходите за меня замуж, – предложил он ей однажды. – Поедем в Сибирь, я там буду строить Америку, а вы социализм. Зачем вам прятаться, играть в сыщиков-разбойников? Я пойду на все ваши требования. Восьмичасовой рабочий день? Пожалуйста. Образование детям работников? Пожалуйста. Я сам в этом заинтересован: неграмотного за машину не посадишь. Заработную платы будем повышать по мере возрастания доходов. Построим больницу, школу, хорошие жилища… Ну, как?

– В Америке тоже назревает революция. Стачки, забастовки. Полиция стреляет в рабочих так же, как и в вашей Сибири, на ваших, Александр Дмитриевич, приисках… Как человека я вас, может быть, и полюбила бы и замуж вышла бы, не задумываясь, если бы революция уже свершилась и вы были просто инженером. А пока мы классовые враги…

– Пейте чай, классовый враг, остывает. У нас в Сибири есть такая приговорочка: чай не пить, какая сила? Чай попил – совсем ослаб… Глупости всё это, Елена Николаевна, революция… враги!.. Какие мы, к чёрту, враги? Вы верите в свою революцию, как неофиты во Христа. Это мешает вам трезво посмотреть на жизнь человеческую. Ну, допустим, свершилась ваша революция. И что же? Начнётся всеобщее ликование и настанет рай на земле? Да нет же! Манна небесная не просыплется. Всё равно рабочий должен будет работать, крестьянин пахать и сеять, инженер проектировать, торговец торговать. Кирпич не станет легче в руке каменщика, железная болванка так и останется железной болванкой. А самое главное – человек останется прежним. Люди будут по-прежнему болеть, стариться, любить и ненавидеть. Будут пьянствовать и воровать. Найдётся место для благородства и для подлости, для гениальности и глупости. А дайте сегодня работнику машину, которая освободит его от непосильного физического труда, и завтра он преобразится, у него появится не только возможность, но и потребность духовной деятельности, то есть, собственно, для чего и рождается человек. Вы скажете, что нет капиталистов, готовых дать рабочим такую возможность. А я говорю – есть. Перед вами один из них. Сегодняшние эксплуататоры заканчивают университеты, они специалисты в своей области, знают Гегеля, Толстого, политэкономию и социологию, наконец. Они, как никто, понимают необходимость коренных реформ в политической жизни. И такие реформы будут проведены не сегодня завтра. Так революция зачем? К чему кровопролитие и бесчисленные жертвы? К чему ваше подвижничество, сознательное нежелание просто жить и радоваться земными радостями?.. Поедем лучше в оперу, а? Там сегодня Шаляпин. А потом поужинаем где-нибудь. Устаю я от этой политической психологии. Есть в ней что-то нездоровое, противное человеку. Человеку надо жить, любить, работать, а мы вместо этого разговоры разговариваем. Поедем к цыганам, а?

Но к цыганам ехать Елена Николаевна отказывалась. Её ждали дела и дела. Низко, так что виделись только глянцевые губы и нежный овал подбородка, она опускала вуаль и уходила в лабиринт столичных переулков. На улицах пошаливали налётчики, и Машарин подарил ей маленький, почти игрушечный браунинг. Подарок ей понравился, но она сказала, что против бандитов применять его нельзя – привлечёшь полицию, а это куда хуже.

Иногда она исчезала надолго, и Машарин начинал тревожиться, но спросить о ней было не у кого. Оставалось только ждать, придумывать благополучные истории и припасать к её визиту её любимые бисквиты и букеты алых цветов. Даже «политическая психология» казалась Машарину в такие дни не так уж и противной.

А перед Спасом она уехала в Москву и не вернулась совсем.

Вероятно, Лену где-то арестовали, но он не мог навести никаких справок, не мог ничем помочь ей. Это сердило его, и он во всем винил революцию и всё больше возмущался авантюризмом партийных вождей, позволявших себе втягивать в свою рискованную игру таких хороших и нравственно чистых людей, как Елена Николаевна, жертвовать их жизнями во имя удовлетворения собственного тщеславия.

Он искал её в Петербурге, в Москве и в Твери, где жил её отец, старый уездный лекарь, но найти не смог.

Его раздражение постепенно переросло в протест против идиотских жандармских порядков, разрешающих сажать людей в тюрьмы за одни только мысли, и хоть этот протест был куцый, сугубо личный, он заставлял думать, анализировать, искать первопричины.

А чем больше думал Машарин, тем яснее видел, что его теория машинизированного благоденствия несостоятельна. Жандармский подполковник был прав: технический прогресс может служить кому угодно. «Американский граммофон» быстро завоевал русские столицы. Электричество ярким светом заливало дворцовые и ресторанные залы, но не освещало ни мрака умов, ни потёмок душ. Автомобили лихо развозили по проспектам продажных министров и недоступных проституток. Мощные паровозы доставляли на каторгу в короткие сроки тысячи людей. Телеграфы молниеносно разносили по стране вести о грандиозных аферах дельцов. Над всем этим Вавилоном должен был грянуть гром, пройти очистительный огонь, из которого общество выйдет молодым и здоровым.