ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

II

Назавтра было воскресенье. Я долго спал и проснулся, когда солнце осветило мою постель. Я быстро вскочил на ноги и распахнул окно. Стоял прозрачный прохладный день. Я поставил спиртовку на табурет и стал искать банку с кофе. Фрау Залевски – моя хозяйка – разрешила мне готовить кофе в комнате. Ее кофе был жидковат и не устраивал меня, особенно после выпивки накануне.

В пансионе фрау Залевски я пребывал уже целых два года. Район пришелся мне по вкусу. Здесь всегда что-то происходило, потому что дом профсоюзов, кафе «Интернациональ» и зал собраний Армии спасения стояли вплотную друг к другу. Вдобавок перед моим домом расстилалось старое, давно уже заброшенное кладбище. Оно заросло деревьями, словно парк, и в тихие ночи могло показаться, что все это где-то далеко за городом. Но тишина воцарялась поздно – рядом с кладбищем грохотал луна-парк с каруселями и качелями.

Что касается фрау Залевски, то кладбище определенно давало ей дополнительный доход. Ссылаясь на чистый воздух и приятный вид, она взимала со своих постояльцев повышенную плату. А стоило кому-то на что-то пожаловаться, как она неизменно отвечала: «Но позвольте, господа! Подумайте, какое тут местоположение!»

* * *

Одевался я не торопясь. Это помогало мне полнее ощущать воскресенье. Я умылся, походил по комнате, полистал газету, вскипятил кофе, постоял у окна и посмотрел, как поливают мостовую, послушал пение птиц на высоких кронах кладбищенских деревьев, и казалось, будто какие-то крохотные дудочки самого Господа Бога нежно заливаются под аккомпанемент негромкого и сладостного урчания меланхолических шарманок, расставленных у аттракционов луна-парка.

Я долго выбирал рубашку и носки, делая это так, точно у меня их было раз в двадцать больше, затем, насвистывая, опустошил карманы костюма: мелочь, перочинный нож, ключи, сигареты – и вдруг вчерашний листок с именем девушки и номером телефона. Патриция Хольман. Странное имя – Патриция. Я положил бумажку на стол. Неужто это было только вчера, а не давным-давно? Разве это не потонуло в серебристо-жемчужном угаре опьянения? Какая все-таки удивительная штука выпивка! Пока ты пьешь, у тебя накапливаются разные мысли, ты сосредоточиваешься. А пройдет ночь, и возникают какие-то провалы, и думается – да ведь с тех пор прошла целая вечность!

Я переложил бумажку на стопку книг. Позвонить ей? Может, да, а может, и не стоит. Днем все выглядит иначе, чем вечером. Моя спокойная жизнь, в общем, вполне устраивала меня. За последние годы было предостаточно всякого шума и суеты. «Ты только никого не подпускай к себе близко, – говаривал Кестер, – а подпустишь – захочешь удержать. А удержать ничего нельзя…»

В эту минуту в смежной комнате, как всегда, началась утренняя воскресная перебранка. Я поискал глазами шляпу, которую вчера вечером, вероятно, где-то оставил, и невольно прислушался. Жившие за стеной супруги Хассе яростно укоряли друг друга. Уже пять лет они снимали здесь небольшую комнату. В сущности, это были неплохие люди. Будь у них трехкомнатная квартира с кухней для жены да еще и ребенок в придачу, их брак, надо думать, остался бы вполне благополучным. Но такая квартира стоила немалых денег. А заводить ребенка в эти шаткие времена – кто себе мог это позволить…

Так они и теснились вдвоем, жена превратилась в истеричку, а муж, опасаясь лишиться своего скромного места, жил в постоянном страхе. И в самом деле – увольнение было бы для него полной катастрофой. Остаться без работы в сорок пять лет – значит уже нигде не устроиться. В этом и заключался весь ужас его положения. Прежде, случалось, люди медленно шли ко дну, но у них все же оставался какой-то шанс вынырнуть. Теперь же за каждым увольнением зияла пропасть вечной безработицы.

Я уже было решил незаметно выбраться из пансиона, но раздался стук в дверь, и Хассе, споткнувшись, ввалился ко мне. С тяжким вздохом он опустился на стул.

– Больше не могу…

По сути, это был добросердечный человек с покатыми плечами и усиками. Скромный, исполнительный служака. Но именно таким, как он, теперь было особенно трудно. Скромность и добросовестность вознаграждаются только в романах. В жизни же подобные качества, пока они кому-то нужны, используются до конца, а потом на них просто плюют.

Хассе развел руками.

– Вы только представьте себе – в моей конторе уволили еще двоих. Следующим буду я, вот увидите!

В этом страхе он жил уже не первый месяц. Я налил ему рюмку водки. Он исходил мелкой дрожью, и было видно – недалек день, когда его нервы сдадут окончательно. Он не знал, что еще добавить к сказанному.

– И потом, эти нескончаемые упреки, – наконец пролепетал он.

Видимо, супруга не могла ему простить свое безрадостное существование. Ей было сорок два года. Уже несколько обрюзгшая и поблекшая, она все же не выглядела настолько потрепанной, как ее супруг. Она панически боялась близящейся старости.

Не имело никакого смысла вмешиваться в их дела.

– Послушайте, Хассе, – сказал я, – мне нужно уйти, а вы посидите здесь, сколько захотите. Вот ром. Если предпочитаете коньяк – найдете его в шкафу. Вот газеты. А попозже возьмите жену и вытащите ее из вашей конуры. Сводите ее, например, в кино. Это не дороже, чем посидеть час-другой в кафе. А толку больше! Уметь забыться – вот девиз сегодняшнего дня, а бесконечные раздумья, право же, ни к чему!

С не очень чистой совестью я похлопал его по плечу. Хотя, с другой стороны, кино – это всегда выход из положения. Там каждый может о чем-то помечтать.

Дверь в соседнюю комнату была открыта. Оттуда доносились всхлипывания жены Хассе. Я пошел по коридору. Следующая дверь была слегка приоткрыта. Там подслушивали. Сквозь просвет шел запах духов. Здесь жила Эрна Бениг – чья-то личная секретарша. Одевалась она куда шикарнее, чем могло бы ей позволить скромное жалованье. Но было известно, что раз в неделю шеф диктовал ей до утра. Весь следующий день она проводила в очень дурном расположении духа. Зато каждый вечер ходила на танцы. Если не танцевать, так и жить-то незачем, говорила она. Были у нее два поклонника. Один любил ее и дарил ей цветы. Другого любила она и давала ему деньги.

Комнату рядом с ней занимал ротмистр граф Орлов, русский эмигрант, кельнер, статист на киностудии, жиголо с поседевшими висками. Великолепный гитарист. Ежевечерне он молился Казанской Богоматери, испрашивая у нее должность администратора в каком-нибудь отеле средней руки. Напившись, пускал слезу.

Следующая дверь – фрау Бендер, медсестра в приюте для младенцев. Пятьдесят лет. Муж погиб на войне. В 1918 году ее двое детей умерли с голоду. Единственное, что осталось, – пестрая кошка.

Рядом с ней – Мюллер, бухгалтер-пенсионер. Письмоводитель какого-то союза филателистов. Живая коллекция марок, больше ничего. Счастливый человек.

Дойдя до последней двери, я постучал.

– Георг, как дела? – спросил я. – Все еще без перемен?

Георг Блок покачал головой. Он был студентом второго курса. Чтобы осилить плату за учение, он два года проработал на руднике. Теперь его сбережения были почти полностью израсходованы. Денег у него оставалось месяца на два. Вернуться на рудник он не мог: там и без него хватало безработных горняков. Всеми способами он пытался заработать хоть что-нибудь. Целую неделю ему удалось распространять рекламные объявления маргаринового завода. Но завод обанкротился. Вскоре он устроился на должность разносчика газет и уже было вздохнул свободной грудью. Через три дня на рассвете его остановили двое неизвестных в форменных редакционных фуражках, отняли у него газеты, разорвали их в клочья и посоветовали оставить профессию, к которой он не имеет никакого отношения. У них, мол, и без него немало безработных. И хотя ему пришлось заплатить за разорванные газеты, он, несмотря ни на что, на следующее утро опять вышел на работу. Его сшиб с ног какой-то велосипедист, газеты полетели в грязь. Это ему обошлось в две марки. Он вышел в третий раз и вернулся домой в изодранном костюме и с разбитым лицом. Пришлось сдаться. Теперь, впав в отчаяние, он безвылазно сидел в своей комнате и до одури зубрил, словно это еще имело какой-то смысл. Питался только один раз в сутки. И было уже не важно, сдаст ли он экзамены за оставшиеся семестры. Даже в случае успеха рассчитывать на какую-то работу он мог лишь лет через десять, никак не раньше.

Я дал ему пачку сигарет.

– Пошли ты все это к чертям собачьим, Джорджи. Именно так поступил я. А начать все сначала сможешь и потом.

Он покачал головой:

– Не то ты говоришь. Еще тогда, после рудника, я понял: заниматься надо каждый Божий день, а то выбьешься из колеи. По второму разу мне этого не сдюжить.

Бледное лицо с оттопыренными ушами, близорукие глаза, щуплое тело, впалая грудь… Вот ведь проклятие, черт побери!

– Ладно, Джорджи, всего!..

Вдобавок ко всему он еще был круглым сиротой.

Кухня. Чучело кабаньей головы – память о покойном господине Залевски. Телефон. Полумрак. Пахнет газом и скверным жиром. На входной двери, у кнопки звонка, много визитных карточек. И моя тоже – пожелтевшая и вся в пятнах: «Роберт Локамп. Студ. фил. Два продолжительных». Студ. фил.! Подумаешь, важная птица!.. Все это было давно…

Я спустился по лестнице и направился в кафе «Интернациональ». Оно представляло собой довольно большой темный и закопченный продолговатый зал со множеством задних комнат. На переднем плане, у стойки, стояло пианино. Инструмент был сильно расстроен, несколько струн лопнуло, на добром десятке клавиш не хватало костяных накладок. И все-таки я был привязан к этому честному и заслуженному «музыкальному мерину», как его здесь называли. С ним меня связывал целый год жизни, когда я работал в «Интернационале» пианистом для «создания настроения».

В задних комнатах происходили совещания скототорговцев, иногда здесь собирались владельцы аттракционов.

Впереди, невдалеке от входа, сидели проститутки.

Кафе было пусто, если не считать плоскостопого кельнера Алоиса, стоявшего за стойкой.

– Тебе как обычно? – спросил он.

Я кивнул. Он принес мне бокал портвейна пополам с ромом. Я сел за столик и бездумно уставился в стенку. Сквозь запыленное оконное стекло косо падал серый луч солнца. Он путался среди бутылок с пшеничной водкой, расставленных на многоярусном полукруглом стеллаже. Словно рубин, рдел шерри-бренди.

Алоис ополаскивал рюмки и бокалы. Хозяйская кошка примостилась на пианино и мурлыкала. Я не спеша покуривал сигарету. От теплого неподвижного воздуха я стал клевать носом. Странный все-таки голос был у этой вчерашней девушки. Низкий, чуть грубоватый, почти хриплый и все-таки мягкий.

– Дай-ка мне, Алоис, какие-нибудь иллюстрированные журналы.

Тут скрипнула дверь, и вошла Роза, кладбищенская проститутка по прозвищу Железная Кобыла. Ее назвали так за редкостную неутомимость в работе. Роза заказала себе чашку шоколада – роскошь, которую она позволяла себе во всякое воскресное утро. Выпив шоколад, она отправлялась в Бургдорф навестить своего ребенка.

– Привет, Роберт!

– Привет, Роза! Как твоя малышка?

– Вот собралась к ней. Глянь, что я ей везу.

Она достала из пакета румяную куклу и нажала на ее живот.

«Ма-ма», – проверещала кукла. Роза сияла.

– Замечательно! – сказал я.

– Нет, ты только посмотри. – Она опрокинула куклу назад. С легким щелчком кукольные глазки сомкнулись.

– Это что-то небывалое, Роза!

Довольная моим одобрением, она снова вложила игрушку в пакет.

– Ты разбираешься в этих делах, Роберт! Когда-нибудь из тебя получится отличный муж.

– Ну уж прямо! – усомнился я.

Роза обожала своего ребенка. Всего только три месяца назад, когда девочка еще не умела ходить, она держала ее у себя в комнате. Несмотря на ремесло матери, это было вполне возможно – к комнате примыкал небольшой чулан. Если вечером Роза приводила домой кавалера, то, попросив его под каким-нибудь предлогом подождать на лестнице, она торопливо входила в комнату, вталкивала коляску с ребенком в чулан, запирала дверку и лишь затем впускала к себе гостя. Но в декабре малышке слишком уж часто приходилось перекочевывать из теплой комнаты в нетопленый чулан. Вот она и простудилась и нередко заливалась плачем, когда мама принимала клиента. И как это ни было тяжело для Розы, а все-таки пришлось ей расстаться с дочуркой. Она отдала ее в дорогой приют. Там Розу считали добропорядочной вдовой. Иначе ребенка не взяли бы.

Роза поднялась.

– Так, значит, в пятницу ты придешь?

Я кивнул.

– Тебе ведь известно, в чем дело, да?

– Конечно, известно.

Я не имел ни малейшего представления о том, что будет в пятницу. Но расспрашивать не хотелось. К этому я приучил себя еще в тот самый год, когда работал здесь пианистом. Во всяком случае, так все было проще. Так же как обращение на ты ко всем здешним девицам. Иначе было нельзя.

– Прощай, Роберт.

– Прощай, Роза.

Я еще немного посидел за столиком. Но сегодня меня почему-то не разморило, не получилось этакого сонливого покоя. Ведь «Интернациональ» постепенно превратился для меня в некое тихое воскресное пристанище. Я выпил еще одну рюмку рома, погладил кошку и вышел из кафе.

* * *

Весь день я где-то околачивался, не знал толком, чем бы заняться, отовсюду старался поскорее убраться. Вечером пошел в мастерскую и застал там Кестера, хлопотавшего вокруг «кадиллака». Незадолго до того мы за бесценок купили эту уже видавшую виды машину, сделали ей капитальный ремонт, и теперь Кестер занимался ее доводкой до товарного вида. Мы намеревались загнать «кадиллак» подороже и рассчитывали неплохо заработать. Впрочем, я сомневался в возможности такой спекуляции. В эти трудные времена покупатели стремились приобретать маленькие автомобили, но никак не такие полуавтобусы.

– Нам его не сбагрить, Отто, – сказал я.

Но Отто был полон оптимизма.

– Сбагрить трудно машину среднего класса, – заявил он. – Спросом пользуются самые дешевые и самые дорогие автомобили. Еще не перевелись люди с деньгами. А у иного хоть и нет денег, а ему, видите ли, страсть как хочется сойти за богатого.

– Где Готтфрид? – спросил я.

– Отправился на какое-то политическое собрание…

– Рехнулся он, что ли? Что ему там нужно?

Кестер улыбнулся:

– Этого он и сам не знает. Видимо, из-за весны кровь заиграла – все время хочется чего-то новенького.

– Может, ты и прав, – сказал я. – Давай подсоблю тебе немного.

Не особенно утруждая себя, мы все-таки провозились до сумерек.

– Ну хватит, шабаш! – сказал Кестер.

Мы умылись. Затем, хлопнув по бумажнику, Отто спросил:

– Угадай, что у меня здесь?

– Ну?

– Билеты на сегодняшний матч по боксу. Точнее, два билета. Пойдем вместе?

Я заколебался. Отто с удивлением взглянул на меня.

– Штиллинг против Уокера, – сказал он. – Будет интереснейший бой.

– Возьми с собой Готтфрида, – предложил я, чувствуя, что отказываться просто смешно. Но идти мне определенно не хотелось, хоть я и сам не понимал почему.

– У тебя какие-нибудь планы? – спросил он.

– Нет.

Он посмотрел на меня.

– Пойду-ка я домой, – сказал я. – Надо написать письма. И все такое прочее. Ведь хоть когда-нибудь нужно и для этого найти время.

– Уж не заболел ли ты? – озабоченно спросил он.

– Нет, нисколько. Но, может, и во мне кровь заиграла – ведь на дворе весна.

– Ладно, как хочешь.

Я поплелся домой. Но, очутившись в своей комнате, я, как и прежде, не знал, куда себя девать. Нерешительно я расхаживал вперед и назад. Теперь я уже совсем не понимал, чего это меня, собственно, потянуло сюда. Наконец решил снова навестить Джорджи и вышел в коридор, где сразу же наткнулся на фрау Залевски.

– Вот так раз! – изумилась она. – Вы дома? В такой вечер?

– Мне трудно отрицать это, – ответил я не без раздражения.

Она покачала головой в седых завитушках:

– Как же это вы сейчас не гуляете! Чудеса, да и только!

У Джорджи я пробыл недолго. Через четверть часа вернулся к себе. Подумал, не выпить ли чего. Но нет – не хотелось. Я подсел к окну и принялся глядеть на улицу. Над кладбищем, словно крылья огромной летучей мыши, распластались сумерки. Небо за домом профсоюзов было зеленым, как недозревшее яблоко. Уже зажглись фонари, но окончательно еще не стемнело, и казалось, фонарям зябко. Я порылся среди книг и нашел бумажку с номером телефона. В конце концов – почему бы не позвонить? Ведь сам же наполовину обещал сделать это. Хотя, конечно, скорее всего девушки нет дома.

Я вышел в переднюю к аппарату, снял трубку и назвал номер. В ожидании ответа я почувствовал, как из черной раковинки заструилось что-то мягкое, теплое, и меня охватило какое-то смутное предощущение неведомо чего. Девушка оказалась дома. И когда в передней фрау Залевски, где со стен на меня глядели кабаньи головы, где пахло жиром, а из кухни доносилось звяканье посуды, будто из потустороннего мира послышался ее низкий, тихий, чуть замедленный, грудной и хрипловатый голос, когда мне почудилось, что она обдумывает и взвешивает каждое слово, мое раздражение и недовольство как рукой сняло.

Я не ограничился расспросами о том, как она вчера доехала, и договорился о встрече послезавтра. Только после этого я повесил трубку, и внезапно меня осенило: не так уж все глупо и бездарно. «С ума сойти!» – подумал я и покачал головой. Потом снова снял трубку и позвонил Кестеру.

– Билеты еще у тебя, Отто?

– Да.

– Ну и прекрасно! Пойдем смотреть бокс.

После матча мы еще побродили по ночному городу. Освещенные улицы были пустынны. Вспыхивали и гасли световые рекламы. В витринах бессмысленно горел свет. В одной из них красовались голые восковые куклы с пестро разрисованными лицами. Выглядели они как-то призрачно и развратно. В другой поблескивали ювелирные изделия. Потом мы прошли мимо универсального магазина, озаренного белыми лучами прожекторов и похожего на собор. За зеркальными стеклами пенились лоснящиеся шелка всех оттенков. У входа в кино на тротуаре примостилось несколько бледных, явно изголодавшихся горожан. И тут же рядом, за стеклом, пышно раскинулась пестрая выкладка продовольственного магазина. Громоздились башни консервных банок, на толстом слое ваты лежали сочные яблоки-кальвиль, на натянутой веревке, словно белье, повисли развешенные в ряд жирные гуси, твердые копченые колбасы перемежались круглыми поджаристыми караваями хлеба, розовато мерцали срезы окороков, окруженных деликатесными печеночными паштетами.

Мы присели на скамью около сквера. Дул свежий ветерок. Над домами дуговой лампой висела луна. Было уже далеко за полночь. Метрах в двадцати от нас рабочие поставили на мостовой палатку. Они ремонтировали трамвайные пути. Шипели сварочные горелки. Снопы искр пролетали над согнувшимися темными фигурами. Сварщики занимались серьезным делом. Рядом с ними дымились котлы с асфальтом, похожие на полевые кухни.

И Отто, и я думали каждый о своем.

– А знаешь, Отто, как-то странно, когда вдруг воскресенье, верно? – сказал я.

Кестер кивнул.

– И даже вроде бы приятно, когда оно остается позади, – задумчиво проговорил я.

Кестер пожал плечами:

– Может быть, мы так привыкли без конца вкалывать, что даже от какой-то капельки свободы нам и то становится не по себе.

Я поднял воротник.

– А разве в нашей нынешней жизни что-нибудь не так? Скажи, Отто.

Он поглядел на меня и усмехнулся:

– Раньше многое у нас было не так, Робби.

– Это правда, – согласился я. – И все-таки…

Слепящий зеленоватый свет автогена метнулся по асфальту.

Освещенная изнутри палатка рабочих казалась каким-то теплым, уютным гнездышком.

– Как по-твоему, ко вторнику «кадиллак» будет готов? – спросил я.

– Возможно, что и будет, – ответил Кестер. – А почему ты спрашиваешь?

– Просто так…

Мы встали и пошли домой.

– Что-то сегодня я сам не свой, Отто, – сказал я.

– Не беда, с каждым бывает, – ответил Кестер. – Приятных тебе сновидений, Робби.

– И тебе, Отто.

Придя домой, я не сразу лег в постель. Моя берлога вдруг окончательно разонравилась мне. Уродливая люстра, чересчур яркий свет, потертая обивка кресел, невыразимо унылый линолеум, кровать с висящей над ней картиной «Битва под Ватерлоо»… Разве сюда можно привести приличного человека? Нет, конечно! А уж женщину тем более. Разве что проститутку из «Интернационаля».