ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

1956

На этот раз виноват я. Я вернулся из суда, Мариэтт встретила меня как обычно. По крайней мере, внешне так выглядело: нам не всегда хватает чуткости разгадать выражение лица. К тому же самолюбие мое было уязвлено: мне только что сделал резкое замечание старшина адвокатского сословия за нарушение, в котором я, в сущности, совсем не был повинен.

– Все в порядке, дорогой?

– Все в порядке.

Все было отнюдь не в порядке. Но мне казалось унизительным жаловаться жене на то, что произошло в суде. И я совсем забыл спросить у нее о результатах ее посещения лаборатории Перру, куда она должна была пойти днем. Я ушел в свой кабинет, чтобы поразмыслить о том, что произошло в суде. Я вел дело по поручению суда – стало быть, бесплатно, но мать моего подзащитного прислала мне чек, которого я не просил и даже не собирался получать по нему деньги, а оставил у себя, чтоб вернуть его этой женщине: она предупредила, что зайдет ко мне, – разве можно было меня в этом упрекать всерьез? Мысли мои все еще были заняты этой историей, и за обедом я едва обратил внимание на торжественный выход Мариэтт, которая приближалась ко мне, держа на вытянутых руках вместо суповой миски огромное серебряное блюдо, обычно предназначавшееся для самых важных гостей. При ее реплике я поднял голову:

– Адвокат-стажер!

Когда я в унынии, то и других привожу в уныние. Мариэтт смотрела на меня с какой-то радостью, все значение которой я не уловил. Мне показалось это просто шутливой выходкой. Ведь Мариэтт обожала всякие выдумки и самые необычные рецепты, хотя ее кулинарные таланты проявились совсем недавно: пирог из моркови с шоколадом, телячий огузок а-ля король Рене, «бешеные» макароны (необычность чаще была в названии, чем в самом блюде). А я служил подопытным кроликом и храбро ел ее изобретения. Даже в тех случаях, когда кушанье оказывалось липкой, спекшейся, жесткой, как цемент, массой. Я все прощал, мне хотелось подбодрить ее. И вот я протянул руку и положил себе на тарелку что-то зеленое, разрезанное пополам, а затем опять сложенное вместе. Открыл. Внутри нашел яйцо «в мешочек», вставленное в авокадо вместо его косточки, а сам этот плод показался мне твердым, как капустная кочерыжка. И вилка, которую я не мог воткнуть в него, это подтвердила. И тогда болван, обруганный начальством, отругал свою кухарку:

– Но послушай же! Ты уже угощала нас этими штуками с начинкой из креветок, но тогда они были перезрелыми. А этот овощ созреет не раньше чем через десять лет. Разве ты не знаешь, что авокадо так же трудно выбрать, как и дыню? И все-таки…

– Дерьмо! – заорала Мариэтт.

Я подскочил. Что? Впервые я услышал такое слово из уст моей жены, и оно было выкрикнуто с такой убежденностью, что видно было – ничего более подходящего она не могла найти. Я вскочил ошеломленный, а разъяренная Мариэтт топала ногами и вопила:

– Да, уж выбрала себе адвокатишку! Такой хороший, такой тонкий, что и он тоже, если б не был перестарком, через десять лет, глядишь, и дозрел бы!

Ох, сколько же ярости! У меня даже дух захватило. И с внезапной прозорливостью, подобной вспышке света при коротком замыкании, я подумал: «Да что случилось? Что я ей сделал? Может, она сердится на меня потому, что я всегда молчу? Может, она считает меня притворщиком, который вьется, как уж, себе на уме и сообщает обо всем задним числом? А разве я когда-нибудь упрекал ее в том, что ей не хватает чуткости, что она ни о чем не догадывается; вот, например, сегодня вечером она даже не почувствовала, что у меня неприятности». И я пробормотал что-то невнятное:

– Послушай, дорогая, что с тобой…

Но она разошлась вовсю, у нее началась даже нервная икота.

– Ищет, как бы меня уколоть! Хотела пошутить, а этот идиот…

Она резко повернулась на своих каблуках-шпильках и, выбежав из комнаты, хлопнула дверью. Адвокат, впавший в унылое раздумье, остался один. Желток яйца, продырявленного вилкой, растекся по всей тарелке. Яйцо! Внезапно я ощутил всю семидесятикилограммовую неповоротливость своего ума. Боже мой, да я же дурак из дураков! Одним прыжком я бросился на кухню. Там, как Атала с разметавшимися волосами, Мариэтт обрушивала на кухонный стол потоки слез. Я поднял ее со стула, поцеловал в затылок, начал шептать нежные слова.

– Ты понял сразу, да? – сказала она, прижавшись мокрым лицом к моему пиджаку.

Через несколько минут она уже показала мне анализ – положительный, три креста. Мне всегда казалось смешным, что именно от крольчихи получают окончательный ответ как те, кто жаждет продолжения рода, так и те – которых куда больше, – кто этого совсем не жаждет. Крольчиха… что за предзнаменование! И сколько поэзии в этом обращении к миру живой природы! И я уже вижу, как убегают эти белозадые обитательницы королевства Белоснежки, завидя зловещий шприц, полный драгоценной урины… Но Мариэтт обращает мое внимание на свою особу.

– Ну вот я и попалась! – повторяет она.

Ее опасения проявлялись уже в течение нескольких месяцев в некоторых ее жестах, в манере обнимать своих племянниц, сажать себе на колени детишек своих подруг, как будто это были такие драгоценные и редкие создания. Я как-то застал ее за разглядыванием в женском журнале «Мари-Франс» образцов вязания для грудных младенцев. Ее невинные замечания были направлены в мой адрес:

– У Габриэль уж чересчур много. И все же это лучше, чем ни одного, как у Рен. Ты заметил, какая она была грустная позавчера?

Мне же Рен показалась усталой, но вовсе не грустной. Наша красавица снова отбыла в Париж, и перед отъездом она была такой же, как всегда, с тоненькой, как у манекенщицы, талией, стянутой поясом, и полным равнодушия взглядом. Мариэтт слишком легко приписывает всем свои чаяния. И меня постигла та же участь. Для начала мне напомнили, что я последний в роду Бретодо. Потом однажды вечером, когда я рассматривал наш семейный альбом, в котором я фигурировал во всех костюмах и во всех габаритах – от пятидесяти сантиметров до одного метра семидесяти сантиметров, – я услышал, как Мариэтт шепчет:

– Ты действительно хочешь, чтоб у нас был такой же, как ты?

Но подсчеты тогда не оправдались, тревожные дни завершились днями спокойными. Надо сказать, что моя клиентура к тому времени несколько увеличилась, выплата за вещи, купленные в кредит, почти закончилась и уже не было оснований откладывать. Впрочем, я был не против. Даже находил, что наши ночи стали приятней оттого, что боязнь покинула нас. И тем не менее близость наша все еще была бесплодной, что очень беспокоило Мариэтт.

– Ты считаешь это нормальным?

Меня уже начали подозревать («Ах, эти Бредото, недаром они так малочисленны!»), я стал объектом деликатных намеков, застенчивых просьб (во имя моей собственной репутации) обратиться к врачу за советом. Я поспешил в лабораторию Перру, и врач, спокойно наполнив пробирку, посмотрел содержимое под микроскопом, вызвал из приемной покрасневшую от смущения Мариэтт и подтвердил ей подвижность, плотность, высокое качество моего семени. Он меня даже поздравил, хлопнув по спине. Тогда Мариэтт в смятении, встревожив всех своих родных, хотя обычно она была сдержанна в вопросах такого характера, вместе с мамой побежала к гинекологу Лартимону. Меня немедленно заверили, скорей намекнули, что причина пустяковая: какое-то небольшое сужение, которое очень просто будет устранить. Специалист сделал свое дело. Я продолжил свое.

И вот через год, три месяца, одиннадцать дней и двадцать часов Мариэтт смогла сообщить мне радостную новость.


Жена моя полнеет. Но я должен отметить, что вокруг нее и нас обоих мир сужается.


В своей детской наивности Мариэтт захотела однажды устроить дружескую вечеринку. И вот мы составили список гостей.

И сразу же ощутили убыль друзей. Луи недавно погиб в автомобильной катастрофе; Армана назначили помощником судьи в Ниццу; Гастон, который и прежде был распутником и гулякой, стал невыносим. Николь ушла в монастырь, Мишлен на восьмом месяце беременности (от какого-то обходительного незнакомца), Одиль лечится в санатории, еще два парня и три девушки обзавелись семьями и живут в других городах – всех их тут же пришлось вычеркнуть из списка.

Мариэтт пригласит оставшихся: примерно человек двадцать.

Пятеро извинились, сказали, что быть не могут.

Двое вообще не ответили.

Пришло тринадцать, вернее, пятнадцать благодаря двум непредвиденным дамам – одна законная супруга, другая – сугубо временная.

Ну и вечеринка! Большинство гостей друг друга не знали. Не умели найти верного тона. Одни держали себя как хулиганы, другие хотели казаться светскими снобами, которые всюду скучают. Все смылись еще до полуночи, кроме «временной» четы, до того напившейся, что раздраженная Мариэтт была вынуждена уступить им свою постель, а в это время мы с Жилем подбирали окурки и осколки рюмок.


Вот тогда-то и прозвучал звон погребального колокола по друзьям нашей юности. А у Мариэтт прежде было столько подружек. Правда, если отбросить дюжину девиц, с которыми она виделась, порой звонила им по телефону, при встрече целовала в обе щеки и приглашала к нам («Надо бы повидаться, ты позвонишь мне?») и которые, повернувшись на каблуках, тут же исчезали в толпе, то подлинных подруг у нее было лишь три: Матильда, любившая писать ей доверительные письма, она жила в Шоле, но иногда, приехав в Анже, врывалась к нам как вихрь; Эмили Даноре – жена одного из моих коллег, эта обычно являлась днем и таскала Мариэтт по магазинам; Франсуаза Турс, симпатичная толстушка, которая за два года дважды разбухала с помощью крохотного муженька, худого и злобного, как оса, однако избегать его нам было трудно: к несчастью, он являлся начальником отдела, в котором служил Эрик.

С моей стороны было не меньше потерь. Настоящих приятелей – не просто знакомых – я мог бы пересчитать теперь по пальцам одной руки, может, и того меньше. Холостяки полагали, что я выбыл из их компании. У других были несговорчивые подруги, не стремившиеся подружиться с нами. Третьи выбрали себе в жены чванных, вздорных бабенок, которым было плевать на семейные вечеринки. Некоторых не переносила и сама Мариэтт. Родителей дает всегда судьба, зато друзей мы сами выбираем. Увы, дорогой Делилль! Не мы выбираем жен для своих друзей и не они для нас, и, поскольку из четырех знакомых между собой дам каждая осуждает трех остальных, существует лишь один шанс из дюжины, что все будут друг друга обожать, поэтому сразу видишь, что тебе нужно спасать. Я такой же, как и все; я тоже здороваюсь со своими товарищами на улице и прохожу мимо. По-настоящему у меня остался только один друг – Жиль Рей, который был шафером на моей свадьбе; это его козырь в глазах Мариэтт, да еще она жалеет его за то, что у Жиля искривленная ступня.

Отныне мы принимаем у себя обладателей судейской мантии, адвокатской тоги, военного кепи, а также деловую публику, которая как-то сама собой подобралась из числа коммерсантов средней руки. И все они молодожены. По самой сущности своей молодая чета представляет собой единое целое, но из двух долек, как грецкий орех, и это сближает молодые пары. Обычно они знакомятся друг с другом в домах других молодоженов, где их принимают, принадлежат к одному и тому же кругу, и это называется общностью интересов. Так, к нам зачастили чета Даноре, чета Турс, уже упомянутая Дюбрей (помощник прокурора с женой), Жальбре (судья-адъюнкт и его супруга), Дагесо (секретарь префектуры с женой), Гарнье (лейтенант с супругой), Омбуры (владельцы отеля), которых мы встречали в других домах. Бывают они у нас в среднем раз в месяц. И этого достаточно. Все они милейшие люди, которые на самом деле не так уж милы, умеющие вежливо избегать запретных тем. Это «полезные друзья», как говорит Мариэтт.

В чем полезные, это пока не ясно. В том, чтобы уверить нас, что могут быть полезными. Окружить нас себе подобными. В том, чтобы демонстрировать, что все на свете состоит из пар, все обязательно парное, как, например, глаза, у которых, однако, взгляд один. В том, чтобы научить нас, что этот взгляд должен заставлять многих опускать глаза.

Ибо чего только не обнаружишь, когда благодаря им смещаются точки зрения. Сначала наши гости говорят о своих милых крошках. И Мариэтт слушает, глаза ее блестят, даже если речь идет о насморке или желудочных коликах. Потом толкуют о своих делишках.

– Кстати, Бретодо, – говорит помощник прокурора, – вы взялись защищать Лормеря? Грязное дело, старина. Статья 824…

Не преминут поговорить и о деньгах. Не забудут и обеденного меню, в которое входила паэлья, весьма модное блюдо с тех пор, как столько людей проводит свой отпуск в Испании. Перечислят и свои покупки: у всех точно такие же, как у нас, до того все одинаково, будто все эти вещи и хозяйственные агрегаты стащили из нашего дома. Снова речь возвращается к заработкам или к жратве. Затем вино оказывает свое действие, и все эти благонравные господа, жены которых, садясь, целомудренно натягивают на коленки свои короткие юбки, вдруг за десертом с удовольствием кидаются на «клубничку», угощая друг друга пикантными сплетнями об адъюнкте, нашем очередном весьма покладистом рогоносце, который единодушно был недавно избран первым пьяницей.

А после этих разговоров гости смываются как раз вовремя. Семейные люди рано ложатся. Я вспоминаю о совсем недавних ораторских дебатах на конференции стажеров (тема моего выступления была: Полицейский комиссар официально констатирует факт адюльтера. Он доводит виденное до сведения суда, сообщив все то, чему он был очевидцем. Должен ли он дополнительно обвинить виновных в оскорблении общественной нравственности, если они продолжали в его присутствии заниматься тем, что он был обязан констатировать?). Ох, кажется, мне не до смеха! Особенно когда я припоминаю наши студенческие бурные споры, наши яростные дискуссии в облаках табачного дыма, ведь сколько важнейших мировых проблем мы обсуждали, споры не затихали до самого рассвета, а потом мы, горячие головы, расходились, унося в сердце гордый гнев или сочувствие. А теперь я ощущаю, что утратил неистовость. С тех пор как Мариэтт появилась в моей жизни, даже Жиль вынужден выражать свои мысли иначе, чем прежде. Слишком многое остается за кругом, очерченным женскими объятиями.


Добросовестнее готовиться к предстоящему материнству было бы просто невозможно.

Что явилось тому причиной? Врожденное прилежание, сознание, что исполнилась заветная мечта, воздействие гормонов – да, и это еще не все. Если выразиться в философическом стиле, возникла страсть к тому, что еще вынашивалось под сердцем и что теперь формировало все ее помыслы.