ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

Часть вторая. «Его услуги мне необходимы»

Прервавшись всего лишь дважды: один раз – чтобы выпить чашку чаю около трех часов ночи и один – чтобы облегчиться около четырех часов, монстролог работал всю ночь и большую часть следующего дня, хотя уже не с таким поспешным остервенением, с каким он извлекал омерзительную тварь, разраставшуюся внутри трупа девушки.

– По истечении полного срока, – объяснял он мне сухим, лекторским голосом, и этот официальный тон как-то смягчал ужас того, о чем он говорил, – набравший силу зародыш Антропофага вырывается из околоплодной среды и немедленно начинает кормиться телом, приютившим его, – до тех пор, пока не останется ничего, кроме костей. Но и их он просверливает с помощью иглоподобных зубов – чтобы высосать богатый питательными веществами костный мозг. В отличие от Homo Sapiens, Уилл Генри, зубы у Антропофагов развиваются в первую очередь – раньше, чем все остальное.

Тем временем мы не без усилий разделили два тела. Монстр всадил в жертву абсолютно все свои двухдюймовые ногти до основания. Доктор вытаскивал каждый негнущийся палец по одному, используя долото как лом.

– Обрати внимание, как заточены его ногти, – подчеркнул он, – как крюк для охоты на кита или передние лапки жука-богомола. Потрогай кончик, Уилл Генри, – осторожно! Он острый, как шприц, и твердый, как алмаз. Жители тех мест, где обитают Антропофаги, используют их ногти в качестве иголок и наконечников для стрел.

Он снял, наконец, тяжелую лапу с груди девушки.

– Они могут быть крупнее обычного человека на полтора фута. Смотри, какая у него ладонь.

Доктор положил свою ладонь на лапу монстра, запястье к запястью. Рука Доктора выглядела как детская ладошка, приложенная ко взрослой.

– Подобно льву, он использует когти и привычный вид атаки, но, в отличие от других млекопитающих хищников, он не стремится убить добычу, прежде чем съесть ее. Скорее, подобно акуле или насекомому, Антропофаг предпочитает живую плоть.

От нас обоих потребовалось большое усилие, чтобы отцепить ноги существа от девушки. Немного запыхавшись, Доктор сказал:

– У них самые большие среди приматов ахиллесовы сухожилия, которые дают им возможность передвигаться огромными прыжками, вплоть до сорока футов… обрати внимание на тяжелую мускулатуру трицепсов и четырехглавой мышцы… осторожнее сейчас, Уилл Генри, или он скатится на нас.

Доктор отправил меня освободить место на рабочем столе. Уортроп взялся за плечи монстра, я – за ноги, и вместе мы высвободили труп девушки. Она была такой легкой – весила не больше птички. Доктор сложил ей руки на груди и прикрыл плащом ее оскверненный торс.

– Подготовь чистую простыню, Уилл Генри, – скомандовал он и затем укрыл ее. Мы постояли немного над прикрытым теперь телом. Ни он, ни я не разговаривали.

Наконец, он вздохнул:

– Ладно, теперь она освободилась от этого. Если здесь уместно слово «милосердие», Уилл Генри, то я скажу: одно хорошо – она не страдала. Она не страдала…

Он хлопнул в ладоши и повернулся; его меланхолия рассеялась на глазах, как только он направился к лабораторному столу, сгорая от нетерпения продолжить знакомство с Антропофагом. Мы передвинули его в центр стола и перевернули на спину. Черные глаза без век на плечах монстра, его многочисленные острые клыки в глубокой распахнутой пасти – все это больше всего напоминало акулу. Кожа у него тоже была бледной, словно брюхо акулы, и я впервые заметил, что это чудище – совершенно безволосое, что усиливало кошмарное сходство.

– Как и львы, Антропофаги – ночные охотники и способны видеть в темноте, – сказал Доктор, словно читая мои мысли. – Вот откуда слишком большие глаза и полное отсутствие меланина в верхних кожных покровах. Так же, как пантеры, львы, дикие собаки и волки, эти твари – общинные охотники.

– Общинные, сэр?

– Они охотятся стаями.

Он пощелкал пальцами – этот жест означал, что ему нужен новый скальпель.

Началось настоящее глубокое вскрытие. Пока он кромсал чудище, я был занят тем, что писал под его диктовку или подавал инструменты. Я метался от стола к шкафу и обратно к столу, заполнял пустые банки для образцов формальдегидом, в который Доктор погружал органы. Вот он достал один глаз, за ним потянулась перекрученная веревочка нерва. Затем Уортроп вскрыл грудную клетку, как раз прямо над плотоядно распахнутым ртом, используя распорки для ребер, чтобы влезть руками в образовавшееся отверстие и извлечь печень, селезенку, сердце и легкие – серовато-белые и продолговатые, словно спущенные футбольные мячи. Все это время он не прекращал свою лекцию, прерываясь время от времени, чтобы продиктовать измерения и описать состояние некоторых органов.

– Нехватка фолликул, любопытно. Это еще не описано в научной литературе… размер глаза девять и семь сантиметра на семь и три… возможно, это объясняется их естественной средой обитания… Они не эволюционируют в умеренном климате.

Он сделал надрез, погрузил обе руки в образовавшуюся щель и вытащил наружу мозг. Он был меньше, чем я ожидал, размером с апельсин. Доктор положил его на весы, и я сделал запись в маленьком блокноте.

«Ну, – подумал я, – по крайней мере, хоть это хорошо. С таким маленьким мозгом они, вероятно, не так уж умны».

И снова, словно он был способен читать мои мысли, Доктор сказал:

– Сознание у них развито на уровне двухлетнего ребенка, Уилл Генри. Что-то между приматом и шимпанзе. Хотя у них нет языка, они могут общаться с помощью хрюканья, мычания и жестов, чем очень напоминают своих собратьев – приматов, хотя общаются они с куда менее добрыми намерениями.

Я подавил зевок. Нет, мне не было скучно; я просто валился с ног от усталости. Солнце давно уже встало, но в этой комнате без окон, пропитанной смертью и кислотным зловонием химикатов, все еще стояла бесконечная ночь.

Доктор, однако, не выказывал никаких признаков усталости. Я уже видел его и раньше в таком состоянии, когда его охватывала лихорадка работы. Он очень мало ел, спал еще меньше, вся сила и мощь его способности концентрироваться, вся суть его существа, его интеллект, который превосходил умственные способности и знания всех встреченных мной когда-либо людей, – все было направлено на ту задачу, которую он сейчас решал. Бывало, проходили дни, неделя, две недели – а он не брился, не принимал ванну. Он не мог выкроить даже минуты, чтобы причесаться или сменить рубашку, пока, от нехватки пищи и сна, он не начинал напоминать одного из своих исследуемых чудищ: красные глаза, глубоко запавшие в почерневшие круги глазниц, лицо пепельного цвета, одежда, неровно обвисшая на истощенном каркасе тела. Но неизбежно, как ночь сменяет день, огонь его страсти испепелял его сознание и тело, и он, бывало, падал в кровать замертво, словно сраженный тропической лихорадкой, безразличный, болезненно реагирующий на все, – и тем дольше и мучительнее была его депрессия, чем интенсивнее было вдохновение, предшествовавшее ей. Весь день и глубоко за полночь я то и дело носился вверх-вниз по лестнице, таская ему поесть, попить, еще одно одеяло… Я выставлял за порог посетителей («Доктор болен и пока никого не принимает»). Я часами просиживал у его постели, слушая, как он оплакивает свою судьбу: он работает впустую. Пройдет сто лет, прежде чем хоть кто-то вспомнит его имя, осознает его достижения, восхвалит его труды. Я пытался, как мог, утешить его, уверяя, что придет день, когда его имя будут произносить наравне с именем Дарвина. Но эти детские попытки поддержать его часто презрительно прерывались словами: «Да ты же еще мальчишка. Что ты вообще понимаешь?» – отвечал он, отворачивая от меня голову на подушке. В другое время он, бывало, брал меня за руку, притягивал к себе, заглядывал глубоко в глаза и напряженно шептал, пугая меня: «Ты! Ты, Уилл Генри – вот кто обязан продолжить мое дело. У меня нет семьи и никогда не будет. Ты должен стать памятью обо мне, моей памятью! Ты должен взять на себя груз моего наследия! Обещай, что все это не напрасно?! Ну?!»

И, разумеется, я обещал ему. Потому что это было правдой: я – все, что у него было.

Мне всегда было интересно, а приходило ли в голову ему – этому человеку, о котором возможно было сказать, что другого более неистово, ужасно и волнующе поглощенного своими мыслями и интересами больше нет на свете, – что и обратное тоже было правдой. Он – все, что было у меня.

Его выздоровление порой длилось неделю, иногда две, а потом что-нибудь случалось, приходила телеграмма, или газета, или книга почтой с информацией о новейших открытиях, или среди ночи появлялся важный посетитель, и все вновь шло по кругу. Искра поджигала легко воспламеняющееся вещество. «За дело, Уилл Генри! – кричал он. – У нас много работы!»

Искра, залетевшая в наши двери с появлением Эразмуса Грея тем туманным апрельским утром, к полудню разожгла огонь, раскаляющий добела. После того как все органы Антропофага были вынуты, изучены, занесены в каталог и разложены по банкам для сохранения; после того как все замеры были сделаны; после долгих часов диктовки и лекции о происхождении чудища («Наш друг, должно быть, альфа-самец, Уилл Генри. Только он имеет привилегию размножаться») – после всего этого надо было еще закончить работу. Инструменты должны быть вымыты, пол натерт со щелоком, а каждая поверхность простерилизована до белизны. Наконец, ближе к вечеру, не в силах больше ни минуты держаться на ногах, я опустился на нижнюю ступеньку лестницы – мне было уже плевать, станет ли Доктор бранить меня за праздность. Но тут я вдруг увидел, что он вернулся к телу девушки, откинул простыню и стал накладывать шов на разрез в ее желудке. Он пощелкал пальцами, даже не глядя в мою сторону:

– Принеси-ка жемчуг, Уилл Генри.

Я поднялся и, шатаясь от усталости, подал ему поддон, в котором лежало жемчужное ожерелье. Уже несколько часов оно отмокало в спирту; большая часть крови смылась, окрасив жидкость в довольно приятный розовый цвет. Доктор стряхнул остатки растворителя, расстегнул застежку и бережно уложил переливающуюся белую нить вокруг того, что осталось от шеи девушки.

– Что тут скажешь, Уилл Генри? – пробормотал он, пристально глядя на останки грустными глазами. – Все то, что когда-то смеялось, плакало и мечтало, становится кормом для скота. Судьба привела к ней Антропофага, но если бы не он, то, несомненно, червь, этот не менее прожорливый и алчный зверь, добрался бы до нее. Есть монстры, которые ждут всех нас по нашем возвращении в землю, куда денешься?

Он накинул простыню на лицо девушки и отвернулся.

– У нас не так много времени. Где есть один монстр, там и другие. Антропофаги не особенно плодовиты, у них рождается один-два отпрыска в год. Тем не менее мы не знаем, сколько уже времени они, никем не замеченные, живут здесь, на Новой Земле. Безотносительно того, каково их истинное число, где-то в окрестностях Нового Иерусалима живет размножающееся племя этих людоедов. И его необходимо найти и искоренить – в противном случае они нас погубят.

– Да, сэр, – пробормотал я в ответ. Я почти не чувствовал своей головы, ноги и руки отяжелели, а лицо Доктора расплывалось перед глазами.

– В чем дело? – негодующе спросил он. – Что с тобой? Уж не собрался ли ты упасть в обморок, Уилл Генри?

– Никак нет, сэр, – помотал я головой и рухнул на пол.

Он сгреб меня в охапку и понес на руках вверх по лестнице, через кухню, озаренную нежным светом весеннего солнца, на второй этаж, а там поднял по маленькой лесенке на мой чердак, где положил меня на кровать поверх одеяла, не потрудившись даже стянуть с меня измазанную кровью одежду. Однако он снял с меня шапку и повесил ее на крючок на стене. Вид этой поношенной шапочки, жалко и одиноко повисшей на крючке, стал для меня последней каплей. В этой шапке воплощалось все, что я потерял в жизни. Разочаровать Доктора, показать, что у меня не хватает силы духа и мужества, – об этом мне даже помыслить было страшно. Я сломался на ерунде: на контрасте нереального ужаса последних часов и вида своей шапки и воспоминаний, связанных с ней.

Я разрыдался, свернувшись калачиком, всхлипывая и держась за живот, а Доктор стоял надо мной, не выказывая ни малейшего намека на сочувствие или утешение. Он просто рассматривал меня с таким же напряженным любопытством, с каким только что рассматривал самца Антропофага.

– Ты, должно быть, скучаешь по родителям? – спросил он тихо.

Я кивнул, не в силах говорить от рыданий, выворачивающих внутренности. Он кивнул: гипотеза подтвердилась.

– Я тоже, Уилл Генри, – сказал он. – Я тоже.

Доктор был весьма искренен. Оба моих родителя были его слугами; моя мама содержала в порядке жилище, а отец, как и я после его смерти, держал в тайне то, что происходило в доме. На их похоронах Доктор положил руку мне на плечо и сказал: «Не знаю, что мне теперь делать, Уилл Генри. Их услуги были так необходимы мне!» Казалось, он забыл, что разговаривает с только что осиротевшим и потерявшим кров ребенком.

Не было бы преувеличением сказать, что мой отец боготворил Доктора Уортропа. И было бы больше, чем преувеличением – нет, чудовищной ложью! – сказать, что так же относилась к Доктору моя мать. Теперь, оглядываясь назад со всем опытом прожитых лет, я хорошо понимаю, что основные трения между родителями были из-за Доктора. Или, скорее, из-за папиной любви и преданности ему. Преданности, которая была сильнее всего остального в его жизни, даже сильнее супружеских и отцовских чувств. Нет, отец любил нас с мамой, в этом я никогда не сомневался. Просто Доктора он любил больше. И в этом был корень ненависти моей матери к Доктору. Она ревновала. Она чувствовала, что ее предали. И именно ощущение предательства вело к самым яростным ссорам между родителями.

Задолго до той ночи, когда пожар отнял у меня их обоих, я лежал в кровати, не мог заснуть и слушал сквозь тонкие стены своей комнаты в доме на улице Клэри-стрит звуки голосов родителей, нарастающие и разбивающиеся о штукатурку, как штормовые волны о волнорез. Это была кульминация ссоры, начавшейся давным-давно. Обычно это происходило, когда отец возвращался, опоздав к ужину, – опоздав, потому что Доктор задержал его.

Бывало, что отец не возвращался к ужину вовсе. Бывало, что он не возвращался несколько дней. Когда же, в конце концов, он приходил, а я с воплем восторга кидался к нему в дверях, он переводил взгляд с моих восторженных глаз на мамины – отнюдь не такие счастливые, как у меня, – глуповато улыбался, беспомощно пожимал плечами и говорил: «Я был нужен Доктору».

– А как насчет меня? – восклицала мать. – Как насчет твоего сына? Как насчет того, что нужно нам, Джеймс Генри?

– Я – все, что у него есть, – был решительный ответ.

– А ты – все, что есть у нас. Ты пропадаешь целыми днями, не возвращаешься, не предупреждаешь никого, куда идешь и когда вернешься. А когда, наконец, приползаешь, измотанный и обессиленный, ты даже не удосуживаешься сказать, где ты был и что ты делал.

– Послушай, Мэри, вот этого не надо – не надо на меня давить, – решительно предупреждал ее, бывало, отец. – Есть вещи, которыми я могу поделиться с тобой. Но есть то, о чем я не могу рассказать.

– Можешь поделиться? Что же это такое, интересно, Джеймс Генри? Ты ведь не говоришь мне вообще ничего!

– Говорю то, что могу сказать. А могу я сказать, что Доктор проводит очень серьезные исследования и ему требуется моя помощь.

– А мне не требуется?! Ты ввел меня во грех, Джеймс!

– Грех? О каком грехе ты толкуешь?

– Грех лжи! Соседи спрашивают: «Где твой муж, Мэри Генри?», а я вынуждена лгать – ради тебя, ради него. О, как это унизительно – лгать ради него!

– Так не делай этого. Скажи им правду. Скажи им, что не знаешь, где я.

– Это было бы еще хуже, чем солгать. Что они сказали бы тогда обо мне – жене, которая не знает, где ее муж?

– Не понимаю, почему это должно волновать или уязвлять тебя, Мэри. Если бы не Доктор, что бы у тебя было? Именно ему мы обязаны всем!

Этого она не могла отрицать, так что просто ничего не отвечала.

– Ты не доверяешь мне.

– Да нет же. Я просто не могу предать Доктора.

– У честного человека не должно быть секретов.

– Ты не понимаешь, о чем говоришь, Мэри. Доктор Уортроп – самый честный человек, которого я когда-либо знал. Служить ему – честь для меня.

– Служить ему – в чем?

– В его исследованиях.

– Что это за исследования?

– Он – ученый.

– И что он изучает?

– Некий… биологический феномен.

– И что все это значит? Что за «биологический феномен»? О чем ты говоришь, что это такое? Птицы? Пеллинор Уортроп изучает жизнь птиц в природных условиях, Джеймс Генри, а ты держишь для него бинокль?

– Я не буду обсуждать это, Мэри. Я больше ничего не скажу тебе о характере его работы.

– Почему?

– Потому что тебе лучше этого не знать! – Впервые отец повысил голос на мать. – Говорю тебе как на духу, бывает, что я и сам предпочел бы не знать! Я видел такое, чего не видел ни один человек на свете! Я бывал в таких местах, куда сами ангелы не решились бы ступить. И не пытай меня больше, Мэри, потому что ты сама не знаешь, о чем просишь. Будь благодарна за свое неведение и наслаждайся ложью, которой тебе приходится платить за него! Доктор Уортроп – великий человек, делающий великое дело. Я никогда не предам его, хоть бы сама преисподняя вступила в противоборство со мной.

Вот так обычно все и обрывалось, хотя бы на некоторое время. Обычно – на то время, пока отец укладывал меня спать. Прежде чем присоединиться к матери в гостиной и вновь вступить в противоборство с ее гневом, сравнимым с жаром самой преисподней, отец всегда целовал меня в лоб, гладил по голове, закрывал глаза, пока я читал вечернюю молитву.

Дочитав молитву, я открывал глаза и смотрел, не отрываясь, на доброе лицо отца, в его добрые глаза, уверенный, как все наивные дети, что он всегда будет рядом со мной. Какое трагическое заблуждение!

– Куда ты ходишь, папа? – спрашивал я шепотом. – Я не скажу маме. Я никому не скажу.

– О, я много куда хожу, Уилл, – отвечал он. – Я бывал в очень странных местах, восхитительных, словно сон. Бывал и в менее восхитительных, страшных, как ночной кошмар. Я видел чудеса, которые могут вообразить себе лишь поэты. Но видел и такое, от чего любой взрослый бросился бы прочь, как ребенок, с криком: «Мама!» В мире столько разных вещей. Столько мест…

– Ты возьмешь меня с собой, когда пойдешь туда в следующий раз?

Он улыбался. Грустной, мудрой улыбкой человека, который каким-то образом интуитивно знает, что его удача не беспредельна и что настанет тот день, когда он отправится в свое последнее путешествие.

– Я уже взрослый, – уговаривал я его, когда он не отвечал мне. – Мне одиннадцать лет, папа, почти двенадцать… Я – почти уже мужчина! Я хочу пойти с тобой. Пожалуйста, пожалуйста, возьми меня с собой!

Он гладил меня по щеке. Прикосновение его было теплым и ласковым.

– Может быть, Уилл Генри, однажды возьму. Может быть.


Монстролог оставил меня наедине с моим горем. Он не пошел отдыхать к себе в комнату; я слышал, как он спускается по лестнице, потом скрипнула дверь, ведущая в подвал. Он не собирался ложиться спать. Он все еще был охвачен охотничьим азартом.

Слезы мои иссякли, я больше не всхлипывал. В нескольких футах над моей головой в потолке было окошко, и я видел сквозь него подсвеченные солнцем прозрачные облака, плывущие по ярко-сапфировому небу, словно величавые корабли. В школе мои бывшие одноклассники, должно быть, играют сейчас во дворе в бейсбол. В последний раз замахиваются битой, прежде чем мистер Проктор, учитель, позовет их обратно на послеполуденные уроки. И вот уже звенит звонок, и все орущей радостной толпой несутся к дверям школы, и взрывы смеха сотрясают теплый весенний воздух – единым гомоном счастливых голосов, звучащих в унисон…

Свобода! Свобода! Уроки отменили, день свободен, можно делать все, что угодно! Можно продолжить прерванную посередине игру в бейсбол… Я был невысокого роста для своего возраста и не очень хорошим отбивающим, но я был быстрым. Когда я оставил школу по личному указанию Доктора Уортропа, я был самым быстрым в своей команде и мне принадлежало наибольшее количество полученных баз. Тринадцать – вот был мой рекорд.

Я закрыл глаза и увидел, как бегу третьим, скольжу вдоль задней линии площадки, быстро переводя взгляд с питчера на кетчера и обратно, а сердце подпрыгивает в груди, пока я жду броска. Прыжок – рано. Прыжок – опять нет. Питчер сомневается, краем глаза он видит меня. Пошлет ли он мяч третьему? Он ждет, что я побегу. Я жду, что он подаст.

И я все еще выжидаю, как вдруг громкий голос кричит:

– Уилл Генри! Вставай, Уилл Генри!

Я резко проснулся и открыл глаза – какими же тяжелыми казались веки! – и увидел Доктора в дверном проеме моего маленького алькова. В руках он держал лампу, лицо было небрито, волосы всклокочены, одежда на нем была все та же, что была вчера. Лишь через минуту до меня дошло, что он весь, с ног до головы, в крови. Я вскочил в панике, вскрикнув:

– Доктор, вы в порядке?

– О чем ты, Уилл Генри? Естественно, я в порядке. Тебе, наверное, приснился дурной сон. А сейчас пошли. Время идет, а нам еще многое нужно сделать до рассвета!

Он стукнул кулаком по стене, как бы подчеркивая важность сказанного, и, развернувшись, стал спускаться вниз по лестнице. Я торопливо натянул чистую рубашку. Сколько времени, интересно? Над моей головой звезды прожигали хрустальный полог неба, луны не было видно. Я пошарил по стене, нашел свою шапочку на крючке и натянул ее на голову. Как я уже говорил, она слишком плотно обтягивала голову, но каким-то образом это меня успокаивало.

Я нашел Доктора на кухне. Он помешивал в горшочке какую-то жидкость с нездоровым запахом, и только через минуту до меня дошло, что он готовит еду, а не варит кости и мясо Антропофага.

«Возможно, в конце концов, это и не кровь, – подумал я. – Возможно, он готовит мне обед».

Доктор, конечно, был блестящим ученым, но, как у всех гениев, этот блеск имел узконаправленный спектр. Поваром он был отвратительным.

Он налил черпаком ядовитого варева в тарелку и шмякнул ее на стол передо мной.

– Садись, – сказал он, придвигая мне стул. – Ешь. Позже, вероятно, у нас не будет такой возможности.

Я осторожно поводил ложкой по жиже в тарелке. Что-то серо-зеленого цвета всплыло на поверхность густого коричневого бульона. Фасолина? Для горошины вроде великовата.

– А хлеба нет, сэр? – осмелился я спросить.

– Хлеба нет, – бросил он грубовато и сбежал бегом вниз по лестнице в подвал, не сказав больше ни слова.

Я тут же выскочил из-за стола и полез в корзинку на кухонном шкафу. Маленькая булочка примерно недельной давности лежала там, покрываясь плесенью. Я посмотрел вокруг, не увидел второй тарелки и вздохнул. Ну, конечно: сам Доктор не ел. Я вернулся к своему супу из неизвестно чего, проглотил пару ложек варева, запил его стаканом воды и прочитал молитву – не благодарственную, скорее, моля меня уберечь.

– Уилл Генри! – донесся голос Доктора из распахнутой двери в подвал. – Уилл Генри, где ты? Пошевеливайся, Уилл Генри!

Мои молитвы были услышаны. Я бросил ложку в тарелку – она издала хлюпающий звук, соприкоснувшись с вязкой поверхностью супа, – и рванул вниз по ступеням.

Доктора я обнаружил в лаборатории. Он ходил взад-вперед от стола, на котором лежал труп девушки, до большого медицинского стола, теперь свежевымытого. В панике я стал оглядывать лабораторию, словно мертвое чудовище могло каким-то образом сбежать со стола и прятаться где-то в тени. И вот я увидел Антропофага. Он висел на веревке, подвешенный вниз головой, между скамьей и полками, на которых стояли банки с его органами. Веревка спускалась с потолка и потрескивала под тяжестью туши, а под ней стояла широкая бадья, наполненная черной слякотью с гнилостным запахом. Это была частично свернувшаяся кровь монстра. Вот и объяснение тому, что одежда Доктора была вся в крови. Он выпотрошил Антропофага и отвел ему кровь. Позже он его забальзамирует, завернет в ткань и отправит частным судном в Общество монстрологов в Нью-Йорке, но сейчас монстр висел, как забитый боров в мясной лавке. Его руки с тяжелой мускулатурой свисали по обе стороны бадьи, а концы ногтей скребли по полу, когда веревка медленно покачивалась, поворачиваясь и поскрипывая.

Я отвернулся; оставшийся глаз Антропофага, черный, без века, замороженный смертью в момент последнего пристального взгляда, казалось, смотрит прямо на меня: я видел свое отражение – невысокий такой мальчик – внутри огромного глазного яблока…

С моим появлением в лаборатории Доктор перестал мерить шагами комнату и уставился на меня с открытым ртом, словно его поразило мое внезапное появление. Можно было подумать, что это не он только что громко звал меня спуститься к нему.

– Уилл Генри! – сказал он. – Где ты был все это время?

Я начал было отвечать:

– Ел, сэр, как вы мне и велели…

Но он прервал меня:

– Уилл Генри, кто наш враг?

Глаза его горели, щеки пылали. Все признаки одержимости, о которой я уже рассказывал и свидетелем которой становился дюжину раз, были налицо. Ответ на вопрос, заданный с интонацией, больше похожей на команду, чем на любопытство, был очевиден. Дрожащим пальцем я указал на свешивающегося с потолка Антропофага.

– Чушь! – громко рассмеялся Доктор в ответ. – Вражда – это нормально. В ней нет ничего противоестественного, Уилл Генри. Разве антилопа – враг льва? Разве лоси или коровы испытывают враждебность к волку? Для Антропофагов мы не представляем из себя ничего, кроме одного. Мы для них – мясо. Мы – добыча, а не враги. Нет, Уилл Генри, наш враг – это наш страх. Ослепляющий, безрассудный страх. Страх скрывает от нас истину и искривляет восприятие очевидного, такая это отрава. Страх ведет нас к иррациональным предположениям и ложным выводам. Вчера ночью я позволил этому врагу победить меня; страх ослепил меня, и я не разглядел той правды, которая была на поверхности! Мы не в таком уж безвыходном положении, как страх заставил меня поверить.

– Не в таком? – спросил я, хотя мудрости в его рассуждениях мне было не узреть: разве чудище, свисающее с потолка, не противоречит его суждениям?

– Типичное племя Антропофагов состоит из двадцати – двадцати пяти женских особей, способных к зачатию, небольшой горстки детенышей и одного альфа-самца Антропофага!

Доктор ждал, как я отреагирую, глупо усмехаясь; глаза его горели. Когда же он увидел, что я никак не разделяю его облегчение и экзальтацию, он заторопился:

– Разве ты не понимаешь, Уилл Генри? Их не может быть больше двух-трех. Значит, размножающиеся и распространяющиеся Антропофаги вокруг Нового Иерусалима невозможны!

Он снова принялся шагать из угла в угол, проводя пальцами по густым растрепанным волосам, и, по мере того как он говорил, мое присутствие растаяло перед его взором, как тает солнце в осеннем небе.

– Один только факт породил мой страх – страх, вытеснивший из моего сознания все остальное, а это остальное было чрезвычайно важно и просто лежало на поверхности. Да, это факт: типичное племя состоит из приблизительно тридцати чудовищ. Но правда также в том, что Антропофаги – не местные. С того момента как открыли Америку, здесь не было зафиксировано ни одного случая появления данной особи, не найдено ни следов их пребывания, ни их останков. Нет также ни одного подходящего мифа или легенды о них в национальном фольклоре.

Он остановился наконец и посмотрел на меня:

– Теперь ты понимаешь, Уилл Генри?

– Я… Я… Думаю, да, сэр.

– Чушь! – завопил он. – Ясно же, что ты не понял ни слова! И не лги мне, Уилл Генри! Ни мне, ни кому-то другому – никогда не лги! Ложь – самый дурной вид шутовства!

– Да, сэр.

– Мы должны объединить два факта: Антропофаги не местные на этой земле, и они чрезвычайно агрессивны. Растущее племя не осталось бы незамеченным просто потому, что тогда не хватает кое-чего. Чего нам не хватает, Уилл Генри?

Он не стал дожидаться моего ответа, возможно, понимая, что его у меня попросту нет.

– В этом случае нам не хватает жертв. Жертв! Антропофаги должны питаться, чтобы процветать и размножаться. Однако не было ни одного сообщения о нападении, ни одного свидетеля, ни одной жертвы, ни улик, прямых или косвенных. Кроме этого, – он указал пальцем на монстра, подвешенного на крюке, – и вот этого, – он обернулся к прикрытому простыней трупу девушки, лежащему на столе.

– Поэтому я делаю простой вывод, что их здесь не много. Вот видишь, Уилл Генри, как наш враг – страх – делает невозможное возможным, а нелогичное логичным! Да. Мы имеем дело с недавно прибывшими монстрами. Вот этот и, возможно, еще одна или две самки. Самая большая загадка – не то, сколько их, а как они сюда попали. Они – не амфибии, так что приплыть они не могли. У них нет крыльев, значит, они не прилетели… так как же они сюда попали? Вот на этот вопрос мы и должны ответить, Уилл Генри, в заключение сегодняшнего дела. Итак, где список?

– Список, сэр?

– Да, да, список, список, Уилл Генри. Что ты так на меня уставился? Я что, сумасшедший, по-твоему? Или я неясно выражаюсь?

– Я не… Я не видел… Вы не давали мне никакого списка, сэр.

– Нельзя быть рассеянными сейчас, Уилл Генри. Только не сейчас, когда наша рассеянность может стоить нам жизни. Даже одна или две самки Антропофагов очень опасны. У них все почти так же, как у львов, – самки более опасны, чем вялые самцы, которые довольствуются остатками трапезы после того, как самки убивают.

Он схватил листок бумаги, который лежал на груди мертвой девушки.

– Ах да, вот он, Уилл Генри. Там, куда кто-то его и положил.

В голосе его прозвучал некоторый упрек, словно, будь у него время и факты, он без труда доказал бы, что именно я положил туда список. Он протянул мне листок:

– Держи, упакуй побыстрее и положи у задней двери. Да пошевеливайся, Уилл Генри!

Я взял листок. Его почерк был ужасен, но я уже достаточно долго работал у Доктора, чтобы разобрать написанное. Я побежал вверх по лестнице. Начиналась игра, в которой счет идет на время, – игра по поиску вещей. Именно так можно было назвать то, чем я занялся, потому что насколько Доктор был отвратительным поваром, почти настолько же был он и человеком несобранным. Например, десять минут у меня ушло на то, чтобы найти его револьвер (это был первый предмет в списке), который лежал не на своем обычном месте – в левом ящике стола, – а на полке книжного шкафа, стоящего за ним. И наткнулся я на него, тем не менее, методично находя и собирая другие вещи по списку.

Длинный охотничий нож. Фонари. Мешки для образцов…

Порох. Спички. Палки…

Керосин. Веревка. Медицинская сумка, лопата…

И как я ни старался следовать совету Доктора сосредоточиться только на насущном деле – на предметах из списка и их комплектации, – все же я не мог не догадаться: мы готовимся к вылазке.

И всю дорогу, пока я бегал вверх-вниз по лестнице, из одной комнаты в другую, от одного шкафа к противоположному, перерывая содержимое полок и ящиков, голос Доктора, пронзительный и всепроникающий, доносился снизу:

– Уилл Генри? Уилл Генри, почему ты так долго? Пошевеливайся, Уилл Генри, пошевеливайся!

Когда пробило полночь и я стоял у задней двери, пытаясь коротенькой веревкой перевязать пучок деревянных кольев, под аккомпанемент непрекращающихся разглагольствований Доктора («Я же не требую от тебя ничего невозможного, Уилл Генри, не так ли? Разве я когда-нибудь требовал от тебя невозможного?»), кто-то поскребся в дверь, что прервало наши сборы, мои попытки и его упреки.

– Доктор! – тихо позвал я, как только он вышел на верхнюю площадку лестницы. – Там кто-то за дверью!

– Так открой, Уилл Генри, – сказал он нетерпеливо. Он сдернул свой пропитанный кровью халат и бросил его на стул.

Эразмус Грей, старик – расхититель могил, который приходил почти в это же время вчера ночью, стоял, сгорбившись, на крыльце. На нем была все та же потрепанная широкополая шляпа. За его спиной я углядел все ту же костлявую лошадь и расшатанную телегу; они были наполовину скрыты туманом. У меня возникло отчетливое неприятное чувство, будто все повторяется, как это бывает в кошмарном сне, и на секунду мне показалось, совершенно явственно, что на старую телегу взгроможден еще один страшный сверток.

Как только я открыл дверь, старик стянул шляпу и искоса посмотрел на мое поднятое кверху лицо; его слезящиеся глаза исчезали под нависающими морщинистыми веками.

– Скажи Доктору, я пришел, – сказал он тихо.

Но говорить ничего не пришлось. Доктор вырос у меня за спиной, широко распахнул дверь и втащил Эразмуса Грея в кухню. Втащить его было не лишним, ибо старик еле переставлял ноги, буквально – едва волочил их по полу. И кто бы его осудил? Из троих человек, оказавшихся на кухне, только один с нетерпением предвкушал вылазку, и этим человеком не был ни Эразмус Грей, ни юный ассистент Доктора.

– Погрузи вещи в повозку, Уилл Генри, – скомандовал Доктор. Одновременно он твердо взял старика под локоть и повел его – скорее, потащил – вниз по ступеням крыльца.

Весенний воздух был прохладным и сырым; туман легким поцелуем коснулся моей щеки. Когда я приблизился к лошади, держа в руках первый мешок, она наклонила голову, словно признавая меня своим собратом. Я задержался, чтобы похлопать ее по шее. Лошадь изучала меня большими одухотворенными глазами, и я вспомнил о другом животном, подвешенном сейчас на крюке в подвале, о его глазах – непроницаемых, темных, наполненных такой же пустотой, как пространство меж звезд. Была ли это смерть, что так пугала в тех глазах, или то была еще более страшная бездна? Я уже видел свое отражение в мертвых, бездушных глазах Антропофага – и насколько же иным отразился я сейчас в глазах этой доброй, ласковой лошади! Было ли это просто отличие живого теплого взгляда от холодного пристального взгляда смерти? Или мой образ виделся этим созданиям по-разному? Для одного я был друг, для другого – добыча?

Когда я закинул последний мешок в телегу, появились Доктор и старик. Они несли тело мертвой девушки, все так же завернутое в самодельный саван из простыни, держа его с двух сторон. Я быстро отступил в сторону, уступая им дорогу, и потихоньку встал поближе к теплому умиротворяющему свету, струящемуся из открытых дверей дома. Из-под савана высунулась бледная рука; указательный палец на ней был вытянут, как будто указывал на землю.

– Запри дверь, Уилл Генри, – мягко сказал мне Доктор, хотя его приказ едва ли требовался: я был на полпути к двери и уже держал ключ в руке.

На маленьком сиденье, которое находилось впереди старой телеги, места для меня не хватило, так что я вскарабкался в саму телегу, рядом с телом. Старик повернул голову и нахмурился при виде меня, съежившегося рядом с телом в саване. Он бросил злобный взгляд на Доктора:

– Мальчик что, едет с нами?

Доктор Уортроп нетерпеливо кивнул:

– Естественно, едет.

– Прошу извинить меня, Доктор, но это дело – никак не для ребенка.

– Уилл Генри – мой ассистент, – ответил Доктор с улыбкой. Он по-отечески погладил меня по голове. – Внешне, возможно, он и ребенок, но внутренне он развит не по годам и крепче, чем может показаться тому, кто мало его знает. Его услуги мне необходимы. Он незаменим.

Тон, каким это было сказано, не допускал возражений, нравилось Эразмусу Грею решение Доктора или нет. Старик еще раз бросил взгляд на мою скрюченную фигуру, ибо я согнулся, обхватив руками колени и дрожа от весеннего холода. Мне показалось, что в его глазах промелькнула жалость, и не только горькое сочувствие моему обязательному участию в этой мрачной экспедиции, а нечто большее. Возможно, он интуитивно понял, сколь высока цена «быть необходимым» Доктору Пеллинору Уортропу.

А что до меня, то я вспоминал свои наивные отчаянные просьбы, обращенные к отцу год назад, взять меня с собой. Теперь, по иронии судьбы, он делил свое местопребывание с мертвой девушкой, лежащей рядом со мной. А я-то молил: «Я хочу пойти с тобой! Пожалуйста, пожалуйста, возьми меня с собой!»

Эразмус Грей отвернулся, но неодобрительно крякнул и покачал старой головой. Он взялся за вожжи, телега дернулась, и наше зловещее путешествие началось.

Теперь, читатель, уж много лет минуло с той вызывающей суеверный ужас кошмарной весенней ночи 1888 года. И, однако же, за все эти годы не было ни единого дня, чтобы я не вспоминал ее с удивлением и вечным, непроходящим страхом – безумным страхом ребенка, когда в его сознание брошены первые семена разочарования. Мы можем оттягивать этот момент. Мы можем стараться изо всех сил отложить горький урожай, но день, когда молотят зерна, все равно настанет.

Есть вопрос, который не дает мне покоя до сих пор и будет мучить всегда, покуда я не присоединюсь наконец к своим родителям. Если бы монстролог знал, что за ужасы ждут нас не только той ночью на кладбище, но и в последующие дни, стал бы он все так же настаивать на моем участии? Потребовал бы он в таком случае или нет, чтобы ребенок погрузился столь глубоко в колодец человеческих страданий и жертв – буквально в море крови? И если бы ответом на этот вопрос было «да», тогда можно было бы утверждать, что есть на свете чудовища пострашнее Антропофагов.

Чудовища, которые, с улыбкой гладя по голове и успокаивая, готовы принести в жертву ребенка, положив его на алтарь своего собственного честолюбия и гордыни.