Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
© Талызина В.
© ООО «Издательство АСТ»
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Мои пригорки, ручейки
Посвящаю эту книгу моей матери – Анастасии Трифоновне Талызиной
Воспоминания – это волшебные одежды, которые от употребления не изнашиваются.
Воспоминания действительно волшебные, прав Стивенсон! Потому что в них оживают люди, которых уже нет. Словно наяву я вижу их лица, слышу их голоса. И происходит чудо: останавливается время, ушедшее навсегда.
Эта книга – путешествие по островам памяти, населённым моими воспоминаниями.
Я вспоминаю. Мне хочется смеяться и плакать…
Потому что ничего уже нельзя ни исправить, ни изменить, ни вернуть. Ведь жизнь пишется только набело…
Моя фамилия досталась мне от папы – Иллариона Талызина, и я никогда её не меняла, даже когда вышла замуж за художника Леонида Непомнящего. В начале я её не очень любила: буква «ы» в середине казалась мне слишком жёсткой. Мне нравились фамилии Стрельская, Раневская. Они звучали очень романтично. Чуть позже я поняла, что папа подарил мне замечательную фамилию. А потом – она редкая, и её обладателя ни с кем не перепутаешь.
Моя дочка Ксения, естественно, была Непомнящей. Мне тогда и в голову не приходило, что еврейская фамилия может как-то навредить ребёнку.
С пяти лет мы готовили Ксюшу к поступлению в Центральную музыкальную школу. Я купила пианино, к нам домой ходил педагог. Но экзамен на подготовительное отделение она провалила. «Как же так? – приставала я к педагогу. – Вы же её так хвалили!» И услышала в ответ: «Мне кажется, это из-за её фамилии…»
Когда мы с мужем расходились, я ему прямо заявила: «Мне ничего от тебя не надо, даже алиментов, вот только работать на твою еврейскую фамилию я не желаю!» Он ответил: «Пожалуйста!» И Ксюша стала Талызиной. Потом она вышла замуж и взяла фамилию своего мужа – Хаирова. А её дочка, моя любимая внучка Настя – Талызина.
Если заглянуть в глубину веков, то можно узнать, что Талызины – известный дворянский род, ведущий своё происхождение от татарского мурзы, которого звали Кучюк Тагалдызин. Он вышел из Орды в 1436 году и приехал в Муром к Великому князю Василию Васильевичу (Тёмному). Затем этот мурза в крещении принял имя Иаков, а его фамилия Тагалдызин трансформировалась в более привычный русскому уху вариант.
Есть и другая версия происхождения нашей фамилии. Толызой на Руси называли большую дубину, оглоблю. Значит, кто-то из далёких предков отличался мощным телосложением.
В советские времена у меня был очень влиятельный однофамилец – Николай Владимирович Талызин, первый заместитель Председателя Совмина и одновременно председатель Госплана. Многие думали, что мы с ним родственники и я – его протеже. А мы даже не были знакомы. Когда начинались разговоры на эту тему, я не спорила.
Мой тогдашний сосед по дому Яков Голяков (к сожалению, его уже нет) написал книжку «Галопом за ускакавшей натурой», и там есть такой эпизод: «Талина фамилия (Яша звал меня Таля) в застойные времена многих, кто с ней общался, с панталыку сбивала – товарищи просили у неё словечко за них замолвить. Считали, что однофамилец, который был на самом большом верху, – её сродственник, а Таля (на то она и народная артистка!) не то чтоб от просьб открещивалась, но умеючи уклонялась, поскольку там у неё, конечно, никого не было. Разубеждать, однако, не хотела – пускай себе думают…»
С Яшкой была гениальная история. Кто-то мне дал две кассеты с американским фильмом, где Аль Пачино сыграл полицейского, которого внедрили в банду убийц-гомосексуалистов. Сначала он отказывался, потому что был натуралом, но всё же ему пришлось выполнить задание. Фильм мне дали только на ночь. Советская действительность!
Так вот, в финале герой Аль Пачино становится гомосексуалистом. Я просмотрела раз, потом ещё раз, но никак не могла уловить, в какой момент полицейский превращается в гея.
Иду к Яшке, который знал английский, и говорю: «Яша, я не могу понять, когда он переходит эту грань?» Яша ответил: «Пойдём, посмотрим!» И мы с ним пошли ночью смотреть этот фильм про гомосексуалистов. Оба были молодыми, к тому же Яшка отличался такой любвеобильностью… Но мы честно смотрели фильм, и он мне сказал: «Так вот же, у него отец был таким, у него это сидело в крови!» Вроде как у него склонность к гомосексуализму имела наследственные корни и однажды она открылась.
До четырёх часов утра мы смотрели этот фильм. Потом смеялись, что вот дураки: смотрели фильм, а могли бы заниматься чем-то другим…
Его жена Лена работала в «Товарищ-кино», очень любила артистов и никогда плохо ни о ком не говорила. Она всех мирила всегда и вообще была потрясающая. Яша, конечно, любил компанию, друзей, женщин и был безумно остроумным. Я с ними дружила. Потом Яша тяжело заболел, что-то случилось с горлом, была операция, вставили трубку…
Я себя помню с двух лет. Мы жили в Омске. У нас была маленькая кухонька и большая квадратная комната. Отец учился в Промышленной академии в Москве, и мы с мамой жили вдвоём.
В тот день мама куда-то ушла. А у нас почему-то собрались гости: мужчины и женщины. Сидели на нашей кухоньке, узкой и длинной, похожей на пенал и освещаемой одной тусклой лампочкой. Я закрываю глаза и вижу картинку: всё тонет в табачном дыму, видимо, гости курят и очень громко разговаривают. Они шутят, смеются. А я стою рядом за столом, который кажется мне очень высоким, потому что я до него не доставала.
Видимо, мама поручила меня какой-то женщине из числа гостей. На плите варились сибирские пельмени. До сих пор помню этот густой запах. Я стояла у стола и наблюдала, как женщина вытащила из кастрюли горячие пельмени, от которых шёл пар, и поставила на стол. Мне положили на блюдце порцию пельменей, обмазанных горчицей. Я их, конечно, хватанула и тут же зашлась в крике, залилась слезами. А взрослые все захохотали, им было весело, что они добились своего. Я эти пельмени уже есть не могла, потому что во рту у меня всё горело. И меня, орущую, куда-то унесли, и потом пришла мама. Только тогда я успокоилась.
Своего деда по отцу я не помню, а мама его – моя бабушка Таня была из ссыльных поляков. Я её не видела, потому что она рано умерла. Она родилась в Семипалатинске. Её звали пани Галицкая. Она была чистая полька. Бабушкин отец был участником восстания Костюшко. После того как восстание было подавлено, поляков выслали в Казахстан и Западную Сибирь. Дети пани Галицкой – мой отец и его сестра – остались сиротами.
Мама обладала удивительной проницательностью: увидит человека и сразу скажет, что он из себя представляет
Мама вышла замуж за папу в Борисовском зерносовхозе. Говорили, что этот совхоз с хибарами барачного типа в тридцатые годы строили американцы, чтобы организовать образцовое хозяйство, которое будет давать рекордное количество пшеницы.
Мама работала в столовой, папа её увидел и влюбился с первого взгляда. Папа был очень красивый мужик – высокий голубоглазый шатен. Бабник, любимец женщин, с невероятной мужской харизмой. Папа имел удивительный подход к женщинам. Он располагал к себе какой-то трогательной наивностью. Может быть, это шло из его сиротского детства, не знаю, но в женщинах он, наверное, будил ещё и материнские чувства.
Папа был старше мамы на десять лет. Когда они встретились, он уже имел семью: жену Улю и дочку. Но папе его семейное положение никогда не мешало. Он был законченный, неисправимый ловелас.
У мамы с папой родился мальчик Лёня, и в три месяца он умер. Я всегда знала, что у меня мог быть старший брат.
Мама почему-то называла моего отца «дурнородый Талызин», хотя все папины женщины, а у него только официальных жён было не меньше трёх, звали его Серёжей. Наверное, он им так представлялся. Возможно, это имя казалось отцу красивым и уж, конечно, не таким замысловатым, как Илларион!
Когда папа учился в Промышленной академии в Москве, он оставался верен себе: закрутил роман с преподавательницей, но всё-таки в Барановичи, куда его направили после выпуска, вызвал законную супругу – мою маму Подозреваю, что преподавательница отказалась уезжать из Москвы.
И мы с мамой отправились к отцу через полстраны из Омска в Западную Белоруссию. Тогда это называлось «присоединённые земли».
Мы поселились у поляков. Местные ненавидели коммунистическую власть, но свои чувства, естественно, не демонстрировали. Ненависть к Советам приходилось запрятывать как можно глубже, в самые потаённые уголки. Там она тихо тлела, редко прорываясь наружу.
В Барановичах папа работал начальником ОРСа, а мама заведовала кассой. Я знаю, что, когда подошли немцы и нам пришлось эвакуироваться, моя честная мама, настоящая комсомолка, ключ от кассы забрала с собой, а деньги не тронула. Тогда никто не мог подумать, что война растянется на целых четыре года. Мама наверняка верила, что немцев отобьют и она вернётся на своё рабочее место. Ей казалось, что всё это ненадолго…
Домики в Барановичах были устроены по типу западных, к каждому прилегал участок. Мы приехали ранней весной и остановились у поляков. Когда родители уходили на работу, я оставалась одна. Наверное, хозяева дома за мной немного присматривали. Однажды я отправилась на разведку. Пошла по нашему участку, заглянула на соседний. Навстречу вышла женщина. Спросила: «Кто ты, откуда?» – «Вот я с того участка». – «Ну, девочка, тогда заходи к нам». Я зашла. «Как тебя зовут? Как твоя фамилия? А, так вы недавно приехали? А что ты умеешь делать?»
Я устроила этим людям целый концерт: пела и танцевала. Они меня угощали чем-то вкусным, я там распушила хвост от похвал. И ещё что-то рассказывала о себе, о жизни в Сибири. Они мной восхищались, говорили: «Какая хорошая девочка». Потом меня проводили на наш участок.
Отец уже пришёл домой. И мама тоже вернулась с работы. Я, видимо, долго гастролировала. И отец сказал: «Ты ходишь по чужим дворам, к евреям». Поставил меня в угол. Я стояла в углу очень долго. И когда отец выходил из комнаты, я говорила: «Мама, прости меня, я больше не буду!» – «Но тебя же папа поставил в угол!» А почему-то у него я не хотела просить прощения. Упрямо стояла в этом углу, уже надо было спать ложиться, а я всё стояла, показывая характер, и не просила у отца прощения. А к тем людям, моим первым зрителям, я больше не ходила.
В Барановичах папа, естественно, опять влюбился. Его избранницей стала полька Зося, жена белого польского офицера, смазливая, молодая, на пятнадцать лет моложе отца. Думаю, что дело всё-таки было не в возрасте. Скорей всего, виновата папина влюбчивость, а может быть, его польские корни сыграли какую-то роль, но новому чувству он не смог противостоять.
Мама каким-то образом узнала про очередное увлечение своего благоверного. Наверное, ей кто-то рассказал, мир не без добрых людей, а может быть, отец сам признался, но сцена, которая случилась на моих глазах, врезалась в память на всю жизнь, хотя я была совсем маленькой четырехлётней девочкой: отец стоит на коленях, хватаясь за мамины ноги, и громко умоляет: «Ну, сделай так, чтобы я не пошёл к ней!» Но мама, гордая сибирячка, удерживать мужа не стала, отпустила на все четыре стороны. И как ни трудно ей пришлось впоследствии одной, она, по-моему, ни разу не пожалела о том, что не боролась за мужа и дала ему вольную…
Великая Отечественная война началась, когда мне было шесть лет. Войну мы ощутили буквально на второй день. Слишком близко она подошла. Нам надо было срочно эвакуироваться, потому что семью коммуниста немцы не пощадили бы. Я помню, как поляки сидели приклеенными к радиорепродуктору и слушали речь Гитлера. Может быть, они понимали немецкий язык, а может – нет.
Мой отец ушёл к своей польке день или два назад, а возможно, даже в этот день, и мы с мамой остались одни. Железнодорожный узел был уже разбомблен, и мама бегала и искала машину или какую-нибудь подводу, чтобы эвакуироваться. Тогда, в моём детском возрасте, я, конечно, не понимала, что это было безумно трудно. И она ничего не нашла.
Мама вернулась ни с чем, а я сидела и слушала речь Гитлера из репродуктора вместе с поляками. Мама пришла и сказала: «Всё, я не нашла ничего». Она была смертельно усталая, в каком-то отчаянии. «Я остаюсь, – повторила мама, обращаясь к полякам. Что вам будет, то пусть и мне будет». И тогда поляки ответили: «Пани, мы вам должны сказать, что вам и нам будет разное. Немедленно уезжайте, бегите, ищите подводу, любой транспорт и скорее уезжайте отсюда, потому что вас ждёт другая участь».
Если бы они нас не предупредили, мы бы, наверное, остались в Барановичах и нашли бы там свою смерть. Потом мы узнали, что на следующий день там расстреляли всех жён и детей комиссаров на главной площади города. Мы чудом спаслись, нас с мамой успели эвакуировать в Сибирь к её сестре.
А тогда мама опять побежала искать машину. Не знаю, сколько времени она отсутствовала: час, два или три, но потом она нашла полуторку Машина стояла возле дома. Мама спешно покидала что-то в чемодан, какие-то вещи из числа самых необходимых, схватила меня, видимо, взяла какую-то еду в дорогу, мы сели в полуторку и поехали.
Как-то миновали линию фронта. В полуторке были мамины сослуживцы. Мама – с этим ключом от кассы. Военные уже понимали, что происходит, они выходили из леса и кричали матом (мама мне закрывала голову и уши, чтобы я не ничего не слышала): «Отдайте нам полуторку, нам нужен этот транспорт!» В машине были всего двое детей: я и ещё какой-то мальчик. И всякий раз, когда военные тормозили нашу несчастную полуторку, взрослые брали нас на вытянутые руки и говорили: «У нас дети!» Военные отвечали: «Чёрт с вами!» – и мы проезжали.
Мы приехали в Горки, и там нас бомбили, мы выпрыгивали из кузова, падали на землю. Помню, меня как-то прикрыл шофёр. Поразительно, но спустя годы, когда я уже стала актрисой, мне пришло письмо от этого человека, в котором он рассказывал, как всё это было. Конечно, я ему написала благодарственное письмо и, кажется, послала небольшие деньги.
В Горках мы сели на поезд. Ехали в теплушках. Там было много семей. Мы с мамой спали на полу, а столом нам служил чемоданчик. Сколько семей было в теплушке, я не помню, но там, что называется, плюнуть было некуда. Везде сидели, лежали люди. Женщины, дети, старики. Из Белоруссии до Омска мы ехали целый месяц. И где-то на Урале, на какой-то станции, может, это был Свердловск или какой-то другой большой город, людей сортировали, кому куда ехать. Спрашивали: «Куда вы хотите?» И мама сказала, что у неё есть в Омской области сестра. «Вот к сестре и поезжайте!»
Нас посадили в другой поезд, и мы поехали в Сибирь. Я совсем не помню, чем мы питались в дороге. Почему-то этот момент стёрся из памяти. Но в памяти почему-то осталось, как мама на каждой станции вместе с другими женщинами из нашей теплушки бегала за кипятком.
Однажды они отстали от поезда. Я сидела на своей «кровати» и думала, что плакать бесполезно. Плачь – не плачь, а слезами маму не вернёшь. Сегодня мне самой странно, что я в шесть лет уже была такой рассудительной девочкой.
Мне 4 года. Уже серьёзно смотрю на жизнь
Потом мама мне рассказала, что все отставшие женщины пошли к коменданту и устроили крик, что дети уехали, а они здесь… Их посадили на другой поезд, а наш остановили, и мама вошла в нашу теплушку уже через четыре-пять часов, уже к вечеру… Она спросила: «А ты плакала, Валя?» – «Нет, не плакала. Я подумала, а чего плакать-то, разве этим делу поможешь?..» – Мама улыбнулась: «Какая ты умная у меня!» И я удивилась, что она так сказала.
Мы приехали к тёте Кате. У тёти Кати не было своих детей, её мужа звали дядя Вася, их фамилия была Гречинские. Дядя Вася был из деревни Бугаёвки, куда переселились украинцы по реформе Витте. Тётя Катя была чистая украинка, очень трогательная. Такая тихая, скромная, ласковая женщина.
Мама сразу пошла работать, и когда её не было дома, я оставалась с тётей Катей. Она всегда готовила какую-то украинскую еду: варенички, борщик. Вареники были с творогом или с картошкой.
Тётя Катя оставила глубокий след в моей жизни, я часто о ней думаю.
Я никогда никому не рассказывала, как мы жили в войну. Мы хлебнули лиха как все. Но это было время моего детства, а в детстве всегда много красок.
Часто вспоминаю мою первую учительницу в сельской школе Борисовского зерносовхоза. Софья Марковна казалась мне феей из сказки: высокая грудь, осиная талия, огромные голубые глаза и толстая пшеничная коса. Как эта женщина попала в Сибирь – бог весть… На меня она обратила внимание во втором классе, когда я заявила, что прочитала всего «Евгения Онегина». «Ну, расскажи, пожалуйста, о чём там говорится», – не поверила Софья Марковна. Я прилежно пересказала сюжет. «Может быть, тебе было жаль кого-то из героев?» – допытывалась учительница. И я призналась, что плакала над судьбой Татьяны Лариной.
Софья Марковна жила в таком же бараке, как и мы с мамой: веранда, комнатки и санузел. Мы были соседями. Учительница приглашала меня в гости, и я с удовольствием к ней ходила. Взбиралась обычно на огромную печку, напротив на стульях рассаживались «зрители» – сама Софья Марковна, её мама, ещё человека четыре, и я самозабвенно читала им сказки Пушкина. Декламация – мой любимый жанр, а тогда были первые опыты чтения стихов на публике.
Очень серьёзная девочка. Пионерка
Мальчишки из моего класса, предводительствуемые Васькой Щербаком, пронюхали, что я бываю у Софьи Марковны, и решили «ябеду» проучить. Они не знали, что я хожу к учительнице читать стихи, а вовсе не ябедничать. Подстерегли меня втроём у засыпанного снегом котлована и побили. Падая, я полетела в эту снежную пропасть. Думала, что никогда не выберусь оттуда.
Вся залепленная снегом, с разными зрачками: один больше, другой меньше, я предстала перед потрясённой мамой. Боли я не чувствовала, только страх и унижение. Смертельная обида на Ваську долго бередила мою душу. Даже когда после первого курса театрального института я приехала к маме на каникулы – без пяти минут артистка – и встретила Ваську, почувствовала, что та ненависть никуда не делась…
Мы с мамой держали корову. По-другому нам в войну было не выжить. Мама получала крошечную зарплату, алиментов от отца мы не видели, и молоко, конечно, спасало от голода.
Нашу первую кормилицу звали Зойка. Потом появилась Динка, немножко сумасшедшая. А Зойка была совсем другая. Серая, очень симпатичная, с мирным характером. Она хорошо доилась.
Сибирь, класс где-то 6–7-ой
Мама водила Зойку на водопой. Обычно на водопой водят лошадей, а тут корова. Но я не оговорилась. Всё было именно так.
В Борисовском зерносовхозе, примерно в полутора километрах от нас, находился котлован, где брали воду. Вода у нас была на вес золота. Питьевую воду привозили в бочке и продавали. Стоила она дёшево, ведро обходилось, наверное, в копейку, но всё равно приходилось платить. Мы наливали эту воду в какую-то бочку и очень бережно расходовали. Сначала чистой водой мыли голову, затем тело, потом стирали в той же воде, затем мыли ею пол. И в конце концов она становилась маслянистая, тяжёлая, чёрная. Но ни капли не пропадало! Это бережное отношение к воде у меня сохранилось надолго. Когда уже в Москве, в общежитии ГИТИСа, до меня доносился звук капающей воды, я всегда вскакивала, опрометью летела в кухню и закрывала кран. Я просто не переносила, чтобы вода текла просто так, в никуда.
В Омской области была сухая почва. Бурили скважины, вода находилась очень глубоко и была жутко жёсткая. Поэтому у всех жителей нашего совхоза были больные желудки. Это осталось на всю жизнь. Качали воду очень редко.
А скотину водили на водопой к котловану хотя бы один раз в день. Я помню, что стоял уже ноябрь, и выпал первый снег, белый, пушистый. Так много тогда намело. И мама по этому снегу повела Зойку на водопой. Идти было не близко, и мама выбрала какую-то другую тропинку, чтобы сократить путь, и провалилась вместе с коровой в какой-то старый колодец. Снег улёгся, и колодца не было видно, никто не поставил никакой знак. Но так как сруб колодца был небольшой, то корова провалилась не полностью, а только передними ногами.
Это 10-й класс
Мама поняла, что всё может кончиться очень плачевно. Пока их с коровой найдут, она успеет замёрзнуть. И она сказала себе: «Я хочу ещё пожить!», схватилась за коровьи рога и вытащила себя из этого сруба. Почти как Мюнхгаузен. А корова осталась стоять в колодце, сама она не могла оттуда выбраться. Колодец был, по-моему, полон воды. И корова торчала оттуда – ни туда, ни сюда, мама с ней ничего не могла поделать.
Мама побежала в совхоз, каких-то мужиков попросила помочь. То ли они приехали с лошадью, то ли ещё с чем, но эту полумёртвую, дрожащую от холода и страха корову вытащили из колодца. Маме сказали, что если ей не удастся отогреть корову, та заболеет и помрёт. Сарай, где стояла Зойка, был холодный. И мама привела её в нашу комнату греться. Сколько была корова в нашей комнате, я не помню, но, по-моему, несколько дней мы прожили вместе с нашей кормилицей.
А потом каждый раз, когда корова телилась, всех телят мы притаскивали в эту комнату. У них ножки расползались, они ещё не вставали как следует. Мама держала новорождённых телят в нашей комнате у печки, чтобы они были в тепле.
Однажды жарким июльским днём маме дали лошадь и телегу – привезти копну сена на зиму нашей корове. Такое счастье выпадало всего один раз в сезон. И конечно, шанс надо было использовать. Мы взяли вилы и поехали. Мама загружала подводу слоями сена, а я, восьмилетняя девочка, полезла наверх, чтобы аккуратно укладывать сено рамкой по периметру, дабы оно не рассыпалось.
Мама подавала снизу, а я наверху пыталась утоптать сено. Жара стояла страшная. И я смертельно устала. Казалось, что вилы были налиты свинцом. У меня никак не получалась эта рамка. И мама на меня кричала. Боже мой, как она кричала! Она хотела уже сама взобраться наверх, но подвода была полнёхонька, и бедной маме оставалось только кричать на меня, такую неприспособленную. Всё-таки мы уложились в те два часа, на которые нам выделили лошадь.
Начинаю вспоминать эту нашу жизнь в сибирском совхозе, и такие картины встают перед глазами… Когда мы копали картошку и если, не дай бог, стояла дождливая погода – это был ужас. В Сибири не бывает долгой тёплой осени, там сразу становится холодно. И весь урожай картошки, мешков тридцать, наверное, мы засыпали в нашу многострадальную комнату. Укладывали её горкой от стены до печки – казалось, что вся комната была в этих клубнях. И мы жили примерно месяц с этой картошкой. От неё шёл такой специфический земляной запах… У меня были грязные тетради, пачкалась одежда – от картошки некуда было деться. Мама приходила с работы и начинала её сортировать: мелкую в одну сторону, крупную – в другую и только потом спускала её в погреб. Это всё было, конечно, только в войну. В мирной жизни такого кошмара уже не было.
Жили мы очень скромно, питались однообразно. На столе были картошка, обязательно помидоры, но не красные, а зелёные. Они не успевали вызреть в короткое сибирское лето, их клали в бочку для засолки. И ещё в нашем меню значились огурцы. Естественно, иногда ели какое-то мясо. Больше никакой еды я не помню. Ни каш, ни фруктов я не знала.
Всплывает ещё одно детское воспоминание той поры. Я заболела, у меня была высокая температура. Мама меня положила на кровать, поставила стакан воды и блюдечко с вареньем из чёрной смородины. Я лежала целый день с температурой и ела деликатес – варенье.
Это была война моего детства. И мама, моя бедная мама, которая работала от зари и до зари…
Откуда у нас с мамой появилась эта кошка? Наверное, кто-нибудь принёс, а мама пожалела и оставила. Кошка была абсолютно непрезентабельная, самая обыкновенная. У неё даже имени не было. Кошка и кошка. Серая, гладкошерстная, в каких-то разводах и с длинным, тонким, как ниточка, хвостом. Она была похожа на вязаный шерстяной носок.
Не знаю, конечно, как сейчас, но тогда в Сибири гулять зимой было как-то не принято. Дойдёшь до школы и возвращаешься обратно. Мороз! Мама уходила с утра на работу, и до самого вечера я оставалась одна с этой кошкой. Она была моя подружка. Каким-то образом кошка умудрялась сбегать, чтобы встретиться с котом. Она рожала два раза в год.
В войну мы с мамой жили у Варвары Семёновны, которая пустила нас к себе в квартиру. У неё было две комнаты, одну, маленькую, она отдала нам, а сама с тремя девочками осталась в большой.
Я помню, как мама и Варвара Семёновна готовили что-то очень вкусное. Может быть, они пекли беляши. Из кухни плыл аппетитный запах, а в это время кошка ужасно орала за дверью – рожала. Мне было страшно, я не понимала, что происходит, а мама с Варварой Семёновной говорили: «Ну, ничего, ничего. А как ты думала? Так вот оно и получается». Кошка окотилась и сразу успокоилась и принялась вылизывать своих котят.
Иногда она приносила котят зимой. В доме была горячая печка, они лежали, развалившись на какой-то табуретке, возле печки, и когда они подрастали, я с ними играла в школу. У меня было два урока: физкультура и география. На физкультуре я цепляла котят на свисавшее с кровати покрывало, и они лезли к маме, которая лежала сверху. А на географии я заставляла их «исследовать» нашу двенадцатиметровую комнату. Они всякий раз бежали к маме-кошке.
Когда я стала постарше, то до невозможности полюбила петь. Дурным голосом горланила любые арии. Уже не помню, врала ли я ноты. А кошка, моя верная подружка, была возле меня всегда. Она вскакивала ко мне на колени, поднимала голову и смотрела на этот орущий рот долго-долго. И я думала: надо же, ей нравится, как я воплю свои арии. А я всё больше оперные любила арии. Кошка сидела, сидела, смотрела, смотрела, а потом делала лапой раз-раз по моему рту, чтобы я прекратила петь. Вот тогда я понимала, что ей это не нравится.
Я помню, как однажды летом я дралась с девочкой, которая была меньше меня. Между прочим, я была не драчливая, а тихая и скромная. А тут мы с этой девочкой почему-то сцепились. Моя кошка, как всегда, находилась рядом. Вдруг она подошла к моей сопернице сзади, прыгнула и укусила её за икру. Та взвизгнула и стала кричать от боли и от шока: она не ожидала, что кошка тоже кинется в бой. Я схватила кошку и похвалила: «Защитница ты моя!» А девочка побежала к матери жаловаться, что моя кошка её покусала.
Так как я жила в совхозе, то умела всё делать: и дрова колоть, и полоть, и картошку сажать, и копать, и доить. Моей обязанностью было давать корове сено, чистить сарай и, конечно, доить. Я очень хорошо доила. Но всё это сельское хозяйство я не любила и пыталась внести хоть какое-то разнообразие.
Вторая наша корова Динка была бордовая, молодая и игривая. Я садилась на маленькую скамеечку и доила Динку. Чтобы не скучать, как-то взяла с собой кошку-подружку. Я её положила под вымя и из коровьей сиськи надаивала ей в рот парного молока. Она еле-еле глотала, но была рада и счастлива, что я с ней вожусь и она получает такую вкусную еду.
Однажды сижу на этой скамеечке одна и дою, и вдруг Динка как подскочит! Она прыгнула куда-то, задела ногами ведро, и я с этой скамеечкой – навзничь, а ведро на меня. Молока, к счастью, было немного, но оно всё вылилось на меня. Полный атас! Я не могла понять, что случилось! Это чудо, что Динка копытами не дала мне в лицо! Она была как сумасшедшая, а я встала вся в молоке и не знала, то ли к ней идти, то ли нет.
Потом соседи мне сказали: «Валя, мы видели кошку, она сидела на дереве». И я тогда поняла, что произошло. Дерево стояло за изгородью, а ветви спускались как раз туда, где я доила Динку. Кошка полезла по ветке и прыгнула корове на спину – она хотела быть ближе к процессу дойки.
Потом я, когда шла доить, стала закрывать кошку, потому что помнила про коровьи копыта у моего лица.
После войны от моего отца, «дурнородого Талызина», как упорно называла его мама, по-прежнему не было никаких вестей. Мама не получала алиментов, ей всё труднее удавалось свести концы с концами. Она работала счетоводом с маленькой зарплатой, растила дочь и не могла даже получать пособие по потере кормильца, так как никакой похоронки на моего отца не получала. Он был жив, но что с ним и как – мама не знала. Она, конечно, его разыскивала, писала везде, но безуспешно: ни письма, ничего…
И кто-то надоумил её обратиться в органы, чтобы отыскать следы неверного мужа: там быстренько найдут жену белого польского офицера! И нашли в одну секунду, буквально в три дня! Маме сообщили, что Илларион Талызин проживает с Зосей в белорусском городе Орше. Мама незамедлительно отправилась туда и подала в суд, чтобы взыскать алименты.
Оттуда она привезла много вещей, и себе, и мне…
Однажды папа с Зосей написали мне письмо, чтобы я к ним приехала. Ответила я достаточно резко: «Где ж ты, папа, был до сих пор, пока мы с мамой мучились?» Наверное, моё письмо получилось очень красноречивым и резким, потому что папа мне даже ничего не написал в ответ.
Мы встретились с отцом лишь через двадцать лет, когда я уже была студенткой ГИТИСа. Он нашёл меня в Москве. Это был, конечно, шок. Папа стоял в дверях, подпирая косяк, грустный, неуверенный, смущённый. Я смотрела на него во все глаза и думала: «Господи, это мой папа!» Все обиды мои разом улетучились, и я повисла на отцовской шее, как маленькая девочка. «Валя, Валечка, – приговаривал он, – может, пойдём куда-нибудь покушать?»
Предложение мне понравилось, к тому же возобновлять и, кстати, прерывать отношения почему-то легче на нейтральной территории. «Пиши мне, а то грустно!» – на прощание попросил папа. С того момента он начал присылать мне немножко денег. Я ему писала редко. Иногда письма, чаще открытки. Особенно он любил получать открытки, когда я была за границей. Когда я ездила в Париж, обязательно покупала красивую открытку с видом и посылала отцу в Омск.
Он в Москву редко приезжал. Мы практически не виделись. У каждого из нас была своя жизнь, и, честно говоря, я не думала, что мы с отцом ещё когда-нибудь встретимся. Тем более что я перевезла к себе маму, а она о бывшем супруге и слышать не хотела.
Но когда мне было около 40 лет, я получила известие, что мой папа находится в психиатрической больнице в городе Могилёве, старый, больной, никому не нужный. И забрать его оттуда могла только я, родная дочь, которая носила его фамилию.
Я отправилась туда. Поехала втайне от мамы. Когда потом я рассказала ей всю эпопею с папой, она ответила в сердцах: «Да я бы легла у порога, но не пустила бы тебя. Тебе пришлось бы через меня переступить!» Такую обиду он ей нанёс. Она ведь его так и не простила.
И никогда не называла папу по имени, только «дурнородым Талызиным». У мамы не было другого мужчины, кроме папы, ни до, ни после.
Поэтому я сначала совершенно не представляла, куда отвезти отца. Мама прямо заявила: «Если ты его сюда привезёшь, я выброшусь из окна!» Я понимала, что она не шутит: одиннадцатый этаж! Мне пришлось написать в Омск папиной сестре тёте Лине: «Вы примете моего отца?» Она ответила: «Да, конечно, приму!»
…Главврач психиатрической больницы протянул мне руку и представился: «Главный сумасшедший!» Юмор я оценила. «Вы можете его забрать, – сказал доктор, – потому что у вас одна фамилия». Я спросила: «А что с отцом? У него психическое заболевание?» – «Нет, обыкновенное старческое слабоумие – деменция. Он у нас уже три месяца, и, знаете, его никто не навестил, а у него ведь семья: жена и двое детей».
Папа сказал: «Валя, ты понимаешь, мне надо в Брест, к Зосе. У меня там вещи». Мне кажется, что, несмотря на свой диагноз, он сознавал, что ни Зосе, ни детям он не нужен. Я ответила: «Папа, надо так надо!» И мы отправились в Брест.
Не знаю, какой была Зося в её молодую пору, когда папа, не посмотрев на её прошлое с белым офицером, ради любви к ней оставил семью и на годы позабыл меня, родную дочь, но я увидела пожилую, довольно полную женщину, ухоженную. Сказать, что она встретила моего больного отца неприветливо, – это не сказать ничего! Между ними пролетали искры какой-то жгучей ненависти. А я находилась в зоне этого высокого напряжения и смотрела на женщину, которая принесла нам столько горя.
Она бросала какие-то вещи, отец собирал. Я стояла как в столбняке. Не помогала. Зося сказала мне: «Да, вы можете его взять. Он ещё может быть у вас сторожем на даче». Потом помолчала и приготовилась произнести ещё одну фразу: «Ваша мама…» Я её перебила: «Моя мама не примет его, он ведь вас предпочёл, а маму оставил!» Мне казалось, что в эти слова я вложила все свои обиды за мамину разбитую жизнь.
Наконец мы забрали вещи и отправились на вокзал. Папа поехал в Омск к сестре. Там он не скучал. Нашёл себе старушку, которая говорила: «Я так люблю Серёжу!»
Потом, когда у меня родилась Ксюша, мама повезла её в Сибирь – показать, где она жила, повидать родню. И мои родители снова встретились, а Ксюша увидела своего дедушку – в первый и в последним раз. Папа сказал маме одну фразу: «Вот тогда мы друг друга не понимали и сейчас не понимаем…»
У него была другая жена, на которой он женился уже в почтенном возрасте, в возрасте, приближающемся к восьмидесяти. Его избранница тоже оказалась пожилой женщиной. Называла его, как и все остальные, Серёжей. «Я не знаю, почему она вышла за меня. Машинка-то уже не работает!» – признался мне как-то папа. Эта жена, для которой «машинка» определяющей роли не играла, и хоронила папу.
О смерти отца мне сообщили родственники. Позвонила двоюродная сестра: «Мы без тебя хоронить не будем, прилетай!» Я сразу взяла билет на ночной рейс Москва-Омск. Лететь надо было после спектакля. В тот день я играла главную роль в спектакле, который шёл на малой сцене нашего театра, и пела песню из «Серенады Солнечной долины».
Так вышло, что я своего отца почти не знала. Всё моё детство и юность – это мама. Но всё равно известие о смерти папы меня оглушило. На душе было очень тяжело. В театре все, конечно, знали о моей ситуации. Ко мне бросился второй режиссёр, но я его остановила: «Пожалуйста, ничего не говорите! Ради бога, не надо меня утешать, а то я сейчас разревусь. Я должна отыграть спектакль».
Я успела на папины похороны. На поминках меня просили что-то сказать. И я сказала, что он был красивый мужчина, что его любили женщины, и он их тоже любил, а детьми не очень интересовался.
Папины дети от Зоей – мои сводные брат и сестра – пытались наладить какие-то отношения со мной, но как-то не сложилось.
А мама больше не вышла замуж. Был какой-то мужчина, который делал ей предложение, но она отказалась. Получается, что свою жизнь она посвятила мне, своей единственной дочери.
У моей мамы, Анастасии Трифоновны, характер был, конечно, непростой. Я бы сказала жёсткий. Она – коренная сибирячка, родилась в Сибири. А её старшая сестра, тётя Катя, которую я всегда очень любила, появилась на свет на Украине.
Мамины родители в 1906 году по аграрной реформе Витте уехали из Полтавской губернии в Сибирь. И они ещё захватили своих родителей. Деревня, в которой они поселились, называлась Бугаёвка. Я помню эту деревню и хату с земляным полом. Однажды мы приехали туда из своего совхоза, и собралась вся украинская родня…
Когда у меня был юбилей (не будем уточнять, сколько мне исполнилось), на Украине решили снять обо мне документальный фильм. И тут меня озарило: а что, если в Полтавской губернии, откуда родом мои бабушка и дедушка, тоже есть деревня Бугаёвка? Меня просто как молнией ударило! Ведь украинцы, построив в Сибири деревню, могли назвать её Бугаёвкой в память о милой родине! О своих предположениях я и рассказала приятелю, киевскому журналисту, редактору газеты Диме Гордону. И буквально через день он говорит: «Валь, в Полтавской губернии действительно есть деревня Бугаёвка!»
И мы поехали туда. Мы сделали не один, а два фильма, они имели большой успех на Украине. Когда я недавно кого-то провожала на Украину, подошёл какой-то пьяный, среднего возраста и говорит: «Валюта, дай я тебя расцелую…» Я поняла, что он видел этот фильм.
Поездка в Бугаёвку оказалась потрясающей. Режиссёр Володя, голубоглазый, высокий украинец, такой парубок четыре часа ставил мизансцену. А Дима сказал, что там меня ждёт сюрприз. Когда мы подъехали к площади, грянул хор! Все в украинских национальных одеждах! И эти мелодичные песни! Что я почувствовала в тот момент – не передать словами. У меня брызнули слёзы, я ничего не могла с собой поделать!
Потом мы пошли в клуб. Не могу сказать, что зал был битком, но люди пришли. И я со слезами на глазах рассказывала про бабушку и дедушку, про маму. Они все носили фамилию Дуля. Кстати, «дуля» по-украински – груша, а не то, что вы подумали.
И вдруг подошла одна женщина и сказала: «А вы знаете, моя бабушка помнит ваше семейство по фамилии Дуля. Они были зажиточные, в то же время очень скромные, интеллигентные и музыкальные. Они все играли на инструментах, пели». Вот такой неожиданный привет я получила с малой родины моих предков.
В этом селе сохранилась какая-то маленькая избёнка с крохотным сарайчиком. Я лазала там по репейникам, меня ребята снимали, и я рассказывала: «Да, вот такая хатка была, наверное, у моих родственников».
Потом они накрыли колоссальный большой стол. Дима мне рассказывал, что они с ним совещались: «Как ты думаешь, Валентина Илларионовна не обидится, если мы не будем делать этот салат с майонезом?» Он ответил: «Да конечно нет». Стол был потрясающий. И когда Дима сказал: «Ребята, давайте я вам заплачу!» – они ответили: «Да ты шо! За шо платить, если всё наше, со своего огорода?»
Для меня Бугаёвка – это ещё и дядя Ваня, мамин старший брат. В сорок втором году он при мне уходил на фронт. Поставил всех своих четверых детей и меня на скамейку и с каждым прощался. Я тоже обхватила его шею, потому что отца я почти не помнила. Я так сильно прижалась к дяде Ване, что ему даже пришлось меня отрывать от себя.
Два маминых брата погибли, оставив шестерых детей. А дядя Ваня вернулся живой-невредимый и даже, по-моему, неконтуженный. И он стал главой всего нашего бабского клана. Не то чтобы он как-то особенно помогал, нет, но ощущение надёжного мужского плеча, конечно, было.
Началась послевоенная жизнь. Она делилась на колхозную и совхозную. В колхозе работали за трудодни и жили в полной нищете, а в совхозе всё-таки была реальная зарплата и можно было хоть как-то свести концы с концами. Тоже не бог весть что, но хоть что-то. И вдруг какой-то знакомый предложил дяде Ване бросить колхоз и перебраться на новое место. Он говорил: «Что ты пропадаешь в этой Бугаёвке? У нас ты будешь бригадиром!» И дядя Ваня бросил колхоз, оставил хату и с женой и четырьмя детьми уехал в новую жизнь. Но мужик, который его сманил, оказался не на высоте.
Не знаю, что там случилось: то ли дяде Ване не дали обещанной работы, то ли поселили в одну комнату – что-то пошло не так. И однажды приезжает человек оттуда к маме и спрашивает: «Анастасия Трифоновна, вы не знаете, где Иван Трифонович?» – «Как где? У себя дома!» – «Его там нет. Неделя, как пропал». И у мамы почему-то вырвалось: «Ну, если он что-то с собой сделал!..» Она знала его проблемы. Ещё через неделю дядю Ваню обнаружили в одном из заброшенных колодцев. Это был, конечно, ужас. Человек прошёл войну, но не выдержал мелких бытовых обид и, главное, подлости.
Мама не взяла меня на похороны, пожалела. Сказала: «Делать тебе там нечего!» – и уехала, а я страшно переживала. Ушёл из нашей семьи последний мужчина.
Дядя Ваня был очень добрый. Помню, как однажды зимой он привёз мне замёрзшее яблоко, которое я оттаивала на печке. И вдруг мне снится сон. Фантастический зелёный сад, полный этих яблок. И какие-то мужчины в белых рубашках и штанах стоят на лесенках и собирают яблоки в большие плетёные корзины. Наверное, такие были на Украине. У нас в Сибири я таких не помню. Я стою у входа в сад, и подходит дядя Ваня. Я говорю: «Как у вас здесь красиво!» – «Ну, приходи к нам!» И тут я проснулась и спросила маму: «Мам, а в чём похоронили дядю Ваню?» – «По традиции всех утопленников хоронят в белом…»
Мама меня безумно любила. И я маму очень любила. Она ушла в 77 лет в Москве. И не было дня, чтобы я её не вспоминала: её лицо, её интонации. Последние годы мама жила со мной.
Меня часто спрашивают, почему я больше не вышла замуж после развода с мужем. Конечно, у меня были поклонники и я не раз могла устроить свою жизнь. Но я всегда понимала, что как бы я ни относилась к мужчине, мне не удастся ввести его в нашу семью. Это было невозможно из-за мамы и Ксюши. Но больше всё-таки из-за мамы. Она бы никого не приняла.
У неё был очень сильный характер. Мама приехала в Москву в 1960 году, когда я жила в подвале. Она поступила работать, всё было нормально. Когда я родила Ксюшу, мама приехала меня навестить где-то через месяц. Зашла в комнату и села… Я говорю: «Мам, ну ты пойди посмотри внучку…» – «А я не люблю детей в таком возрасте», – сказала она. При этом мама была директором яслей. А ей нравились дети постарше. Она посмотрела на маленькую Ксюшу и сказала: «Ну, ничего!»
Когда Ксюша была совсем крохой, мама мне не помогала. Она жила в той комнате, которую мне дал театр, отдельно от нас с мужем. Потом мама уже не работала, но помощи от неё не было, даже не знаю почему. Я делала всё сама. Но когда Ксюше было год и два месяца и встал вопрос, на кого оставить ребёнка, потому что мне предстояли гастроли, мама сказала: «Я возьму!» Она её забрала совсем. Я понимала, что отдаю своего любимого ребёнка, которого я родила, которого так долго ждала. Но я знала, что для мамы это будет смысл жизни. И я отдала Ксюшу. Она была с мамой года три, и потом мы с мужем въехали в её кооперативную квартиру в центре города. Мы стали обустраиваться. Я покупала какую-то мебель, кровати – обыкновенный советский вариант.
Помню случай, когда Ксюше уже было пять лет. Она не все слова говорила хорошо. И однажды, буквально в первый месяц нашей жизни в новом доме, мама отправилась за покупками. К тому моменту она уже изучила район. Полчаса её нет, сорок минут нет, полтора часа нет. И у меня уже страшные мысли в голове бродят и жуткие картины перед глазами проходят, потому что мама была сердечница, гипертоник. Прошло около двух часов. И я, подойдя к окну, спросила: «Господи, да где же это она?» А Ксюша ходила рядом и вдруг выдала: «Она пошла в крематорий…» Я сказала машинально: «Ксюша, не говори тех слов, которые ты не понимаешь». Дочка возразила: «Почему не понимаю? Там жгут бабок, внучки которых не слюшаются». Вот это был перл. Я повернулась и с удивлением посмотрела на свою дочку.
Когда, наконец, пришла мама, я на неё накинулась: «Мама, ну где ты была?» – «Ой, Валя, я стояла в очереди, давали конфеты, я решила стоять…» Тут я вспомнила Ксюшин перл: «Мама, что она говорит?» Мама приложила руку к груди: «Валя, честное слово, я ей этого не говорила».
Мама не любила кошек, и поэтому та кошка, которая была моей подружкой в Сибири, оказалась первой и последней. Когда я приехала в Москву и мы стали жить с мамой, я не заводила кошек.
Мне кажется, что человеку надо иметь какое-то животное. У меня так получилось, что это кошки. Но мой затяжной роман с семейством кошачьих начался только после маминой смерти.
Когда мама ушла, а дочка вышла замуж, я почувствовала себя безумно одинокой, в депрессивном состоянии. И одна подруга дала на время своего кота. В моём доме появилось это бесхвостое существо: рыжий кот породы бобтейл. Красавец! Он мне безумно понравился, но потом подруга его, конечно, забрала.
И вдруг Лена Чернышова подарила мне точно такого же кота: без хвоста, рыжего, с белой мордочкой. Кот был сыном чемпиона мира среди бобтейлов. Он получил этот титул в Турции.
Подаренного кота звали Юстик. Лена меня сразу предупредила, что ему нужно сделать вторую прививку, но я почему-то об этом забыла. Я вообще довольно разбросанная. В результате Юстик стал хворым. И всю жизнь я его лечила. Ездила по всем ветеринарным клиникам, научилась делать уколы. Я его возила в сумке и оставляла дырочку для дыхания. Однажды летом он сидел в сумке, и вдруг разорвал молнию и… раз – выскочил на улицу! Я говорю: «Юстик, если ты сейчас уйдёшь, где ты будешь? Не надо тебе уходить». И он стоял. И никуда не пошёл. Я его взяла и посадила обратно в сумку.
Юстик был писаный красавец. Невозмутимый, мягкий и добрый – настоящий интеллигент! Невозможный, немыслимый, как на Украине говорят – кошак. Он был некастрированный, и, конечно, метил свою территорию, особенно весной – можно было топор вешать в доме! Но наступал дачный сезон, и я вывозила Юстика на природу. Там он совершенно преображался.
Это Юстик, моя дочь однажды сказала: «Больше всех ты любишь Юстика, потом Настю, потом уже меня». Я ответила: «Ты ошибаешься, больше всех я люблю Настю, потом Юстика, потом тебя».
Как-то он исчез. Я пошла его искать по всем дворам: вы не видели рыжего кота? Мне потом сказали, что через дорогу живет женщина, у которой пять кошек. Я спросила: «А собака?» – «Собаки нет!» Я захожу на участок: заросшая дача, такая настоящая подмосковная фазенда. Видимо, у хозяйки не было ни сил, ни желания её благоустраивать. «Здравствуйте, вы не видели здесь рыжего кота?» – «Без хвоста, что ли? Да тут он где-то ходил».
Юстик лежал на крыше высокой сараюшки. Я его стала звать, он спрыгнул и пошёл по зарослям шиповника. И я, раздирая руки в кровь о колючие кусты, бросилась за ним: «Юстик, Юстик!» Он без звука повернул голову и ринулся в глубь зарослей. Я тоже кинулась в эти джунгли. Когда кот понял, что я за ним хожу, он вышел на полянку и наконец улёгся: мол, бери меня. Я забрала кота и посадила его на неделю под домашний арест. Закрыла в комнате. У него была еда, но всё равно он чувствовал себя как в тюрьме.
Я купила ему жену Зину у заводчиков. Пошли дети, а потом и внуки. За Зину я отдала прилично денег, но всё-таки она была выбраковкой: у неё не хватало одного зуба. А Юстик по своей деликатности или хвори не проявлял особой сексуальности. Но всё-таки у них случилась любовь, и Зина дала первый приплод – пять котиков! Они все были потрясающие, красивые до невозможности. Я часть котят дарила, а кому-то вполовину меньше продавала. Одного котёнка купила Елена Проклова.
Помню Ирину Исааковну, она была заведующей меховым ателье. Однажды она сказала: «Валя, я тридцать лет проработала в этом ателье, хоть бы мне рубль дали или гвоздичку!» Я ей обещала подарить котёнка. И когда она вышла на пенсию, я подарила ей кота от Юстика с Зинкой, такого же рыжего и без хвоста, как папа с мамой. Она мне потом часто звонила и говорила: «Валя, дочка обалдела от кота. Но, знаешь, он писает везде. Валя, что делать? Он и какает везде, мы ходим всей семьей за ним и подтираем». Я ответила: «Ну, Ира, это же твой кот…» Они его потом кастрировали и все эти проблемы решили.
Отец Юстика хоть и был чемпион, писал и на телевизор, и на стол, и на подоконник. Юстик тоже это делал, и я его слегка наказывала. Лена, которая подарила мне моего кота, рассказывала, что вытворял его папа. Он мог лежать с ними под одним одеялом, а потом устраивался сверху и писал. Они спят, а он писает. Вот какой вредный. Юстик тоже, бывало, писал где хотел. Но все-таки телевизор он по-своему берёг, а на подоконнике были лужи. Мои разговоры на него не действовали.
Одновременно с Юстиком у меня был ещё кот Васька. Потрясающая парочка. Оба некастрированные. Жили бок о бок, вместе кушали, год всё протекало нормально, но как только приходила весна, в Юстике просыпалось что-то звериное. Интеллигентность слетала луковой шелухой. Он говорил «мяу», у него поднималась холка, потом вставала дыбом вся шерсть на спине, и он испускал воинственный клич. Васька, белоснежный красавец, смотрел на него как на идиота: мол, живем вместе, чего ты? Я открывала в таких случаях балкон, и Юстик кидался на Ваську, Васька выбегал на балкон и стрелой взлетал на шкаф. Надо было это видеть! Юстик не мог так. Он в бессильной ярости вопил «мяу», а Васька сверху ему отвечал: «ню-ню-ню». Если перевести на человеческий язык, получалось: «Чего ты заводишься?»
На даче Юстик ввязывался в драки. Он вцеплялся когтями в соперника и всеми четырьмя лапами драл его. Наверное, дело в породе. Бобтейлов вывели искусственно где-то на Курилах. Говорят, в них есть что-то от рыси. Юстик рвал кота, который отваживался забраться к нам на дачу. Каждый раз шерсти было облако. Пытаясь их разнять, я подходила к ним с тапками непозволительно близко, как рефери на ринге, рискуя быть разорванной. Я же близорукая, и мне надо было видеть, кого я бью. Но я уже не помню, кого била.
А потом Юстик погиб. Случилось это на даче. Его страсть ходить по чужим дворам сыграла роковую роль. Однажды он перепрыгнул через соседский забор и нарвался на собаку…
Мы с моей подругой Таней Ермак (она – доктор медицинских наук, профессор, я её называю «пятый человек по СПИДу в России») подружились на почве любви к макаронам и котам. Я ей отдала одного котика, который был невероятно похож на Юстика. Когда я вхожу к ней в дом, он слышит мой голос и забивается под кровать, и не достать его оттуда никакими силами: бабушка пришла. Я Тане говорю: «Вы что, нарочно делаете, чтобы он меня не видел?» А она отвечает: «Ну как же – нарочно! Он так забивается, что невозможно его достать!»
У Ермак с сыном Юстика, с внучком
Теперь мы делаем так: я, собираясь к ней и подходя к её дому, звоню ей (она живет на Патриарших прудах) и говорю: «Таня, я здесь». Она мне открывает дверь, я захожу, не говоря ни одного слова, а она уже ждёт с котом на руках! И тут уже я даю волю чувствам, тискаю его. А Таня стоит рядом со мной и говорит: «Ну, хватит, Валентина Илларионовна, хватит». Он живёт у неё с беленькой кошечкой – они целый день вдвоем одни, пока Таня на работе. Но кот просто потрясающий: такой же интеллигентный, мягкий и симпатичный. Когда она идёт на кухню, то он бежит впереди неё и заваливается на спинку, чтобы она гладила ему пузико.
Когда Юстик погиб, Зинка была беременная. Она окотилась, и я поняла, что больше таких котят не будет, и оставила себе мальчика и девочку. Получилась семья: Зина, Пацанчик (так мы его называем) и Ася. А потом у нас образовалась Нюрка.
Нюру я не планировала. Всё получилось случайно. У метро «Выхино» я увидела: стоит девочка с кошёлкой и продаёт котят. Котята довольно большие, явно старше двух месяцев, и один рыженький, а это моя слабость. Внутренний голос говорит: «Валя, у тебя уже трое, больше тебе не надо». Но подхожу как под гипнозом и спрашиваю: «Сколько стоит ваш котик рыженький?» Девочка отвечает: «Это не котик, а кошка!» Я второй раз в своей жизни вижу рыжую кошку и думаю: ну как же я уйду без неё? Спрашиваю ещё раз: «Сколько стоит?» Девочка говорит: «Да десять рублей!» Я даю десять рублей и забираю эту кошку.
С Нюрой, дома
Она с хвостом, на конце хвоста белый пушочек. Я назвала её Нюрой, потому что она у нас девушка из народа, не элитная. Но умнее кошки я в своей жизни не видала. Вот я сижу дома за столом, а мои кошки на балконе (он у меня закрытый) вроде бы как прогуливаются. Все, кроме Нюры. И я про себя думаю: надо Нюрку выбросить на балкон, а она раз! – и ныряет глубоко под диван, не достать никогда. Я только подумала, а она уже знает! Читает мысли!
Мои кошки не любят гулять на балконе, потому что я иногда про них забываю, и бывает, вместо часа они там гуляют два. И у них появляется ощущение, что их выбросили навсегда.
Когда я ложусь, элитные не приходят, а Нюрка приходит всегда. Нюрка – это фантастическая кошка! Она очень умная.
Случалось, что мои кошки приносили котят. Были у Нюрки, Барсенька тоже рожала. Так что я не знала, куда этих котят девать. Ни одного котёнка я не убила, не потопила, боже упаси! Сначала я находила людей, которые забирали их пристроить. И деньги я им платила.
А потом мы с моей подругой Татьяной Никифоровной Ермак нашли более простой путь – мы шли в метро, садились там на скамеечку, и я думала: «Ну всё, сейчас нас выгонят». Я надевала тёмные очки, а котят держала на коленях. И через час этих котят не было, люди их разбирали. Они спрашивали: «Сколько мы вам должны?», а мы в два голоса с Татьяной кричали: «Бесплатно! Но дайте 50 копеек, рубль – так положено, надо дать символически».
Теперь у меня целая семья. И как в любой семье всякое бывает. Зина с Нюрой вот сегодня или вчера кричали друг на друга, у одной хвост есть, у другой хвоста нет. Но Нюра побеждает. Она поднимает лапу и так стоит с поднятой лапой: мол, сейчас ты получишь. И Зина уходит.
Рыжая бестия – это Ася. Она тут дралась с Нюркой и со своими родственниками: с мамой, с братом. Ей разорвали ухо. И теперь Ася – рваное ухо. А была такая маленькая, симпатичная, слабенькая кошечка, поэтому я её сразу стерилизовала. Может быть, по этой причине она и превратилась в бестию.
Из-за кошек даже пострадали мои отношения с соседями этажом ниже, семьёй Зиновия Высоковского. Он был председателем нашего кооператива, а его жена Любовь Ефимовна соответственно женой председателя. Люба – это песня…
У меня два балкона, и один не был застеклён, и весной оттуда вниз пошёл кошачий запах. Люба стала обнюхивать все стояки, которые держат её балкон и мой. И где-то учуяла пахучую протечку, хотя мы всегда чистили балконы. Любовь Ефимовна добилась, что всё правление нашего кооператива пришло ко мне и понюхало стояки: что, мол, вот какая Талызина – не убирает и не моет. Я однажды сказала, что не люблю мыть посуду. Так вот, в жёлтой прессе тут же написали, что у Талызиной гора немытой посуды.
По-моему, сексуальная мизансцена
Короче говоря, Любовь Ефимовна заставила их сделать эту проверку. Те сказали: да, пахнет, и мне написали целую претензию. Тут я уже разозлилась не на шутку. Поехала в санэпидемстанцию, влетела туда и сказала: «Девочки, я вас прошу, умоляю поехать со мной, пронюхать весь мой дом, всю мою квартиру и дать своё заключение». Естественно, я этот стояк вымыла и вытерла. А котов к тому времени в Москве не было уже месяц – они, как обычно в весенне-летнюю пору, обитали на даче. Они у меня каждый год на шесть месяцев выезжают на природу.
Девчонки приехали, добросовестно пронюхали злополучные стояки и написали, что всё нормально. Выдали мне справку: про запах – клевета, у Талызиной чисто. И тогда я пришла в правление и бросила им эту бумагу. Больше они ко мне не прикапывались. Но потом наш очень хороший управдом Алексей Иванович мне сказал: «Давайте застеклим балкон, сделаем там корытцем линолеум, и все стояки будут в порядке». Так и поступили.
Когда я закончила десятилетку в Борисовском зерносовхозе, надо было куда-то поступать. Если бы я сказала в совхозе, что хочу стать артисткой, меня бы не поняли. И мы с подружкой поехали поступать в Омский педагогический институт. Но моя педагогическая карьера рухнула, так и не начавшись. Моя подруга Таня Чирко провалилась, но поскольку ей неохота было одной забирать документы, она сказала, что я тоже не прошла. А я по своей наивности и доверчивости даже не стала проверять списки.
Мы с Таней отнесли документы на экономический факультет сельхозинститута. Там я проучилась два года и поняла, что это категорически не по мне. Меня все время тянуло на сцену Я пошла в драмкружок, читала стихи Лебедева-Кумача, играла главные роли. И я стала в местном масштабе звездой, героиней. Валькой-артисткой меня не называли. Девочки там были суровые и завистливые, относились друг к другу настороженно. Но когда мне понадобились костюмы для роли Нади Ковровой, а у меня, кроме одной юбки и одной кофты, ничего не было, собирали гардероб всем миром.
В общежитии я жила в комнате на 18 человек. И однажды девочки решили водить блюдце, вызывать духов… Блюдце водили, водили, вызвали Пушкина, и великий русский поэт мне сказал: «Ты умрёшь». Потом уже, когда я поступила в театральный и встретилась с какой-то девочкой из нашего сельхозинститута, она призналась, что они незаметно двигали блюдце. Жестокая шутка. Так я впервые в жизни столкнулась с завистью, которая сопровождала меня всю жизнь.
Сельхозинститут. Пальто не моё
После второго курса у нас была практика. Пыль, жарища. Я водила трактор, что-то полола и думала о том, что если я сейчас же не уеду в Москву поступать в ГИТИС, то останусь в этих полях навсегда. Елена Васильевна Зайцева, заведующая Домом народного творчества, после моего выступления на слёте в Омском областном драматическом театре мне сказала: «Деточка, вам надо стать профессиональной актрисой!»
Господи, я ведь всю жизнь стремлюсь в этот облдрамтеатр в Омске, и ничего не получается! Как я ни просила: «Можно я приеду со спектаклем? Мне не надо никаких денег!» – нет, не приглашают!
А тогда я призналась Елене Васильевне, что хочу учиться, и она ответила: «А мы всё это сделаем. Я позвоню режиссёру, Анатолию Цыганкову, вы к нему придёте, он с вами порепетирует».
Так вот, я пришла к нему со своим материалом: Тургенев, Пушкин и Корнейчук – конечно, полная идиотка… А он особенно и не старался, ну выбрала и выбрала, и провёл со мной шесть-семь репетиций. У меня не было денег, чтобы купить ему какой-то подарок. Я перешла через железнодорожную насыпь и набрала ему букет полевых цветов.
Спустя годы, когда у меня были гастроли в Белоруссии, я играла уже Екатерину II в спектакле Виктюка «Царская охота», ко мне подошёл один плотный пожилой мужчина и спросил: «Вы меня не узнаёте?» Естественно, я сказала «нет», ведь прошло больше 50 лет. Он представился: «Режиссёр Анатолий Цыганков!» И тут меня будто молнией озарило: «Боже мой, это вы… Спасибо вам большое, вы недаром со мной занимались!» Я уже была народной артисткой, и спектакль был потрясающий. Графа Орлова играл Голобородько, Маркова уже не было…
Тогда он всё-таки меня подготовил к прослушиванию, но надо было ещё как-то освободиться от летней практики, и мы с мамой придумали, что она даст мне телеграмму, по которой меня отпустят. Мы ехали с ней в кабине грузовика, и я спросила: «Ты хочешь, чтобы я поступила?» Мама подняла на меня глаза и сказала: «Да». И я подумала: поступлю! Поехала без документов штурмовать ГИТИС, где, на моё счастье, был дополнительный набор.
Я приехала на Казанский вокзал с чемоданчиком, в мужской тенниске и клетчатой юбке. Остановилась у своей троюродной сестры. Когда она узнала о моих наполеоновских планах, подняла брови: «Валентина, это тебе не по плечу!» Но, несмотря на безнадёжное напутствие сестры, я поехала утром в ГИТИС.
Влетела в здание и напоролась на красивую женщину скандинавского типа по имени Дагмара. Она была то ли латышка, то ли литовка. Когда я объявила ей, что приехала из Омска и у меня нет аттестата зрелости, она строго сказала: «Отойдите и не мешайте работать. Есть у вас аттестат, нет у вас аттестата – не морочьте мне голову!»
Я отошла и встала посреди вестибюля. А у входа на моё счастье сидела старушка, худенькая, голубоглазенькая, с редкими волосиками. Она, наверное, слышала отповедь Дагмары и видела моё опрокинутое лицо. Пожалела меня, наверное, и посоветовала: «Вот сейчас пойдёт директор института, и ты возьми его за руку». И пошёл этот нахохлившийся директор, Матвей Алексеевич Горбунов, одно плечо выше другого, шевелюра с проседью, очень мохнатые брови и голубые глаза. Я его схватила за полу и сказала, что я из Омска, что у меня нет аттестата, я учусь в сельхозинституте и хочу стать актрисой. Он спросил таким гундосым голосом: «А что вас тянет в мир искусства?» Я ничего не могла ему ответить: «Ну, вот тянет». – «Ну, приходите завтра».
Утром в платье из цветного крепдешина, которое мама мне сшила на выпускной вечер, я приехала на прослушивание. Запускали пятёрками. И опять там была эта Дагмара, которая меня, похоже, невзлюбила с первого взгляда: «Отойдите, девушка». Но Матвей Алексеевич сказал: «Нет, пропустите её!» Я вошла и села ждать своей очереди. Пошёл первый мальчик, второй. Наконец настала моя очередь.
Так как за моей спиной были три тысячи километров, без документов, в неизвестность, то читала я, наверное, всё-таки хорошо. Тургенева – это были какие-то описания из «Записок охотника», которые читать невозможно, стихи Пушкина. А когда добралась до Корнейчука с монологом няни из «Платона Кречета», мне сказали, что достаточно, больше не надо. Меня приняли с первого тура.
Потом, когда я стала студенткой ГИТИСа, педагог по сценической речи сказал, что у меня ужасающий говор. У меня было полное недоумение – как, какой говор, откуда? Самое страшное, что тогда я сама этого не слышала. Мне нравилось заниматься сценической речью, зубрить гласные и согласные.
Я любила перед зеркалом покрутиться… И у меня была школьная любовь. Со второго по десятый класс я была влюблена в Вальку Грицая… Помню в детстве: как только наступала весна, апрель или май, я залезала под кровать и искала белые босоножки на выход.
Однажды я доставала белые босоножки, а во дворе меня ждала наша корова Зойка, которую я должна был а загнать за загородку. В это время её теленок улучил момент и стал сосать корову Потом откуда-то пристроился второй теленок чужой. Им никто не мешал, и они спокойно высосали всё молоко.
Когда я наконец откопала свои белые босоножки, пришла мама с работы, увидела телят, припавших к вымени, и всё поняла. Короче, она взяла верёвку и стала бить меня этой верёвкой при Вальке, он жил неподалёку. И я вышла в поле, сняв белые босоножки, и сказала: всё, я хочу умереть. Пусть я сейчас простыну… Я хочу от этого позора умереть.
В детстве я была очень влюбчива и смешлива. Моя первая настоящая любовь, Валька, был небольшого росточка, но чувство юмора у него было развито колоссально. А для меня эта черта в человеке всегда играла особую роль. Валька и учился хорошо, он считался одним из первых учеников школы. Этот мальчик мне очень нравился, но я, конечно, виду не подавала, и он сначала не подозревал о моём чувстве. В старших классах мы с ним стали ходить на танцы, и тогда он уже признался, что любит меня, то есть у нас была взаимность.
А после окончания школы он как-то быстро, буквально скоропалительно женился. По-глупому, без любви. Завёл двух детей. А я уехала в Москву и поступила в ГИТИС. Казалось, наши пути разошлись навсегда.
Но однажды объявился Валька и пригласил меня в ресторан. Он к тому времени окончил какой-то технический вуз, работал на ГЭС и преуспевал по тем временам. Мы сидели в ресторане «Берлин», и он уговаривал меня выйти за него замуж. Валька клялся: «Всё брошу ради тебя». Но я уже училась в институте, а у него было двое детей. И я сказала, что не пойду за него. Весь стол был уставлен дорогой едой, он заказал ещё карпа. В голодные студенческие годы посещение ресторана для меня было событием крайне редким. Но я не притронулась к еде. Я сидела и плакала. А потом встала и пошла. Вот так всё и закончилось…
Я до девятого класса играла в куклы. У меня были театры: музыкальной комедии, оперы и балета, а также кинотеатр. Мама мне говорила: «Валя, ну ты хоть бы на танцы пошла». А я играла в театр, у меня были артисты. Я занавешивала окна и разыгрывала всё в полутемной комнате, в театре же всегда темно…
Моя влюбчивость, наверное, передалась мне от папы, который часто терял голову. В сельхозинституте я с ходу влюбилась в преподавателя немецкого языка. Он был похож на мешок: бесцветные глазки, ни ресниц, ни бровей. Влюблённость длилась две недели, потом она прошла как насморк.
Увлечений у меня было много, но все они оставались тайными, келейными. В ГИТИСе я потеряла голову от Вали Козлова, он потом стал мужем Люсьены Овчинниковой. Когда я ему лет через десять об этом сказала, он воскликнул: «Что же ты раньше молчала?!» А я даже не знала, нравилась ему или нет. Я ведь строгая была, неприступная. Настоящая недотрога. Ко мне просто боялись подойти. Это было, конечно, связано со строгим воспитанием мамы. А возможно, я ощущала себя старше своих однокурсников, хотя нас разделяли всего два года. Но эти два года учёбы в сельхозинституте действительно сделали меня взрослее.
Когда я поступила в ГИТИС, я словно в другой мир попала. Мне нравилось абсолютно всё. Поселили меня в общежитии на Трифоновке самой первой. Другие девочки ещё не приехали. А я осталась в Москве и до конца лета жила в этой комнате в полном одиночестве. Пять пустых коек – выбирай любую! Мне было 19 лет.
Тот август выдался пыльным, душным и жарким. По Трубной ходили трамваи. Я была так счастлива, что чувствовала крылья за спиной: ведь я стала студенткой ГИТИСа, куда хотела, нет, мечтала поступить. Удивительно, но я и сейчас буквально в деталях помню всё, даже еду.
На улице какая-то женщина продавала странные зелёные ягоды на одной ветке. Я подумала: что это за интересные плоды? Подошла и спросила: «А что это такое?» – «Как что? Это виноград». Первый раз я увидела, что такое виноград. Виноград был дешёвый, я купила пять килограмм и отправилась в свою комнату.
Первый курс ГИТИСа. Я, Солодилин, Толкунов, Варвара Алексеевна Вронская и Охрименко.
В общежитии половицы ходили ходуном. По-моему, если шли по второму этажу, то на первом всё сыпалось… Здание строили пленные немцы. Это были времянки, сооружённые для строителей, ремонтировавших Рижский вокзал. Всё-таки немцы умеют работать: эти времянки хорошо послужили. И каждый год говорили, что общежитие должны снести, но я прожила там четыре года. В этих стенах на Трифоновке все жили: и Табаков, и Ефремов, и Виктюк… Кто там только не жил!..
Я пришла, вымыла все пять килограмм винограда, положила в какую-то алюминиевую миску и села есть. Этот виноград оказался очень вкусным. Я ведь никогда его раньше не ела. Может быть, в Омске его просто не было в продаже, но скорее, он считался непозволительной роскошью. В общем, за один присест я съела почти всё, но ещё немного осталось, может, килограмм, может, больше… Миску поставила в тумбочку, легла спать. Утром встала, доела этот виноград и на всю жизнь его возненавидела.
Вот удивительная вещь. Когда я была в Ташкенте, перед самолётом оставалось время. Я вышла на площадь, а там горы этого винограда лежали. Каких сортов только не было! И «пальчики», и ещё что-то… Я выбрать не могла от изобилия. Постояла, полюбовалась, а потом подумала: что, в Москве винограда нет, что ли? И не взяла. Потому что как-то к нему была не расположена.
К началу учёбы заселились девочки, все оказались очень симпатичные, очень хорошие. Мы находились в предвкушении чего-то необыкновенного, чувствовали себя по-настоящему счастливыми. Одна девочка была из Киева, вторая – из Саратова, третья – из Ленинграда, четвёртая – из Подмосковья, и я одна приехала из Сибири. Когда мы пришли на первое занятие в ГИТИС и сели кругом, то все девочки как по команде надели очки. И педагог, Николай Васильевич Петров, пришёл в полный ужас, что набрал слепых артисток. Он был аристократичный, лёгкий, общительный, душевный, его называли на французский манер Николя Петер.
Курс у нас получился фантастический. Мужики потрясающие: Вадик Бероев, Слава Богачёв, Володя Толкунов, Юра Кречетов, Володя Шурупов, Женя Терновский… Никого нет. Все рано ушли – пили…
У нас были прекрасные педагоги. Вспоминаю Варвару Алексеевну Вронскую, артистку Московского Художественного театра. Когда-то в молодости она была очень красивая женщина. Вот, пожалуй, она нас научила душевности, глубине, пронзительности и состраданию.
Умение глубоко копать материал – тоже от неё. И к сожалению, во МХАТе жизнь у неё не сложилась, потому что Владимир Иванович Немирович-Данченко не пропускал красивых актрис, а Варвара Алексеевна оказалась непреклонна. И поэтому она ушла преподавать в ГИТИС и дослужилась до того, что потом вела свой курс. Она вышла замуж, и у неё родились близнецы – мальчики, Аркаша и Алёша. К сожалению, они были неполноценными, хотя один из них, по-моему, даже поступил в университет.
С годами болезнь всё усиливалась. И бедная Варвара Алексеевна всю жизнь несла на себе трагическую печать. Мы все знали про мальчиков, но, конечно, не смели ничего сказать. Но потом уже, когда меня приняли в Театр имени Моссовета, Аркаша и Алёша пришли в моё общежитие. А я такая девушка смелая была или даже безответственная. Одного из них взяла на спектакль. Потом Варвара Алексеевна мне звонила и говорила: «Валя, я тебе безумно благодарна, что ты Аркашу сподвигнула на поход в театр».
История эта странно закончилась. Потом я как-то потеряла из виду Варвару Алексеевну. Мы встречались, но не очень часто. Я всегда была ей благодарна за то, что в своё время она сказала обо мне: «Эту девочку надо взять обязательно».
И вдруг лет двадцать назад мне стали приходить толстые пакеты на адрес театра. В них были письма со сплошными каракулями: «Мамочка наша дорогая, мамочка, мы тебя любим…» Потом снова непонятные каракули. И каких-то два мужских имени. Я думала: боже, кто это? А письма приходили раз в месяц… Я позвонила в то почтовое отделение и сказала: «Знаете, мне пишут, как мне кажется, какие-то больные люди. Кто это? Вы же должны знать?» – «Нет-нет, мы не знаем…» И потом я подумала: боже мой, может быть, это Аркаша и Алёша пишут мне эти жалостные письма?
Первый курс ГИТИСа. Ваня Тюрин и я
И я пришла в поликлинику, которая стояла рядом с домом Варвары Алексеевны на Бронной, и задала вопрос: «А есть ли кто-нибудь, кто работает очень долго в этой поликлинике?» – «Да, есть…» И подошла старушка. Я её спросила: «А вот вы помните Варвару Алексеевну?» – «Да, конечно, помню и ребят её тоже помню: Аркашу и Алёшу». – «А вы не знаете их судьбу?» – «Знаю, конечно. После смерти Варвары Алексеевны их тётка взяла. Варвара Алексеевна вообще жила в семье мужа, а тётка заботилась об этих мальчиках. Там была хорошая пятикомнатная квартира, шикарная, большая, с высокими потолками… Тётка дожила до 95 лет и потом ушла. А мальчиков отдали в дом престарелых. Один умер через месяц, а другой – через два месяца. Ну, наверное, им это помогли сделать». И я поняла, что письма мне писали какие-то совсем другие люди. А потом письма перестали приходить.
Если мальчики у нас на курсе выглядели роскошно – очень красивые, стройные – фантастические! – то девочки «подкачали». Все какие-то приземистые, маленькие, в очках. Выделялся среди всех мальчиков, конечно, Вадик Бероев. Сказочно красивый молодой человек. У него папа был осетин, а мама русская. Он не производил впечатления восточного человека. Большие светло-карие глаза, прекрасно очерченный рот, необыкновенная кожа… Конечно, все девочки на нашем курсе были в него влюблены, все без исключения. Но он, к сожалению, не обращал внимания ни на одну. К Вадику сразу приклеилось прозвище Граф. Вот он был Граф.
С ним очень дружил Толя Солодилин, маленький, хиленький – типичный русский интеллигент. У него был маленький вздёрнутый носик, большие серые глаза. Ну, Петя Трофимов. Оруженосец Толя и Граф. Они были вместе – не разлей вода и жили тоже вместе в Зачатьевском переулке. Боже упаси, никаких там мыслей! Вадик на четвёртом курсе женился на Элле Бруновской с курса старше. Это была пара потрясающей красоты.
Вообще на нашем курсе было мало романов. Только Юра Кречетов и Галя Ахрименко. А так все жили в отсутствии любви. Мы были поглощены искусством, сначала этюдами, потом отрывками. И всё это составляло счастье нашей тогдашней жизни. Мальчики не так сильно выпивали, в тот момент ещё не было этого.
Когда мы проучились год и отправлялись на каникулы, Николай Васильевич сказал: «Значит так, вы у меня все какие-то солдатки. Ребята – да, красивые, молодые, высокие, потрясающие. Одна Анжела женственная!» Анжела была москвичка, очень мягкая, красавица, конечно. «Вот вам задание: пожалуйста, найдите в себе женственность».
Николай Васильевич озадачил меня под корень. Женственность… А что это такое? – размышляла я. И долго всех спрашивала, что такое женственность? Смотрела на Анжелу: вот она женственная, а я не женственная, ничего особенного. И потом, когда я приехала в Омск, я всех замучила своим вопросом. И никто не мог мне раскрыть эту тайну. Маму я даже не спрашивала. Она бы меня не поняла, подумала бы, что я над ней смеюсь.
ГИТИС на Первомайской демонстрации
И я спросила Елену Васильевну Зайцеву, которая год назад дала мне путёвку в творческую жизнь. Она была хороша собой. Худенькая, большеглазая, с каплей пряной восточной крови. Я сказала: «Елена Васильевна, вот дали задание – быть женственной. А что такое женственность?» И когда она потупилась, порозовела и с мягкой улыбкой призналась: «Я не знаю…» – я в тот же миг я поняла: «Боже мой, так вот она, женственность, передо мной стоит!»
Елена Васильевна сыграла в моей жизни особую роль, и я навсегда сохранила чувство благодарности к ней. Мой отъезд в Москву не прервал наших отношений. На каникулах я старалась навестить Елену Васильевну. Мы переписывались. Её мнение было для меня важно.
Удивительно, но мои письма она не выбрасывала, хранила. Наверное, они тоже для неё что-то значили. Несколько лет назад Елена Васильевна передала мне эти письма.
Здравствуйте, дорогая Елена Васильевна!
Казалось бы, что я опять не сдержала своего слова, не приехав к Вам. Я не в силах приехать к Вам, потому что погрузилась с головой в экзамены и сейчас благополучно «плыву», т. е. пока не провалила.
Спасибо девочкам – тянут! Приехать к Вам – значит отстать (это ещё не беда), но и вдобавок потерять всякую сосредоточенность к этим почвоведениям, физиологиям, т. е. думать о нашем разговоре – обо всём, но только не о предметах.
Если не провалю 19-го (на что очень мало надежды) немецкий язык, то приеду.
Извините, Елена Васильевна, за то, что отняла у Вас время, да и за всё (навязалась на Вашу голову).
Желаю Вам самого лучшего. До свидания,
В. Талызина
14.05.54
Приписка
Неоднократно вызывалась в ДМТ (Дом народного творчества) для подготовки (за счёт ДНТ) с целью рекомендации для поступления в ГИТИС.
Е. Зайцева
Здравствуйте, уважаемая Елена Васильевна!
Вот уже неделя, как я – студентка Государственного института театрального искусства имени А. В. Луначарского. Туры все прошла, экзамены тоже все сдала. Сдала-то я всё на «отлично», но тут не обошлось без руки директора, так что отметки не мои.
Уважаемая Елена Васильевна! Разрешите мне поблагодарить Вас. Вы мне подали мысль учиться в театральном институте, Вы не оттолкнули меня, когда я один раз Вас обманула. Вы столько переносили волокиты из-за меня, и Вы же познакомили меня с Цыганковым.
Я не знаю, что из меня выйдет. Я даже не обещаю, но я постараюсь, чтобы из меня вышла неплохая артистка.
В группе нас 25 человек. Художественный руководитель – Петров. Пока мне всё нравится. ГИТИСу в этом году исполняется 75 лет. Этот юбилей, наверное, будут отмечать.
Желаю Вам всего-всего хорошего.
До свидания,
В. Талызина
25 августа 1954 года
Здравствуйте, милая Елена Васильевна! Вы позволили мне Вас так сегодня назвать, потому что своим письмом Вы меня, я не знаю, как выразиться, к жизни вернули, что ли.
Ваша фраза писать Вам о моих личных делах даёт мне право рассказать Вам всё. Может, это и лишнее, но Ваше письмо принесло мне спокойствие, уверенность. Я сразу вспомнила Вас, всегда спокойную, уверенную в себе. У меня сразу поднялось настроение. Больше того, мне даже сейчас хочется сидеть в читалке и читать, читать. Нам дали страшно огромный список по зарубежной литературе, театру. У меня всё заброшено, только начато. Я, так сказать, предалась личным, сугубо личным делам. А вчера – крах! А вчера мне очень тонко объяснили, что двухлетняя дружба чего-то стоит и вряд ли её можно положить на весы с 15-дневным знакомством. Сегодня утром было одно из упаднейших настроений – и тут Ваше письмо!
Итак, я в институте.
Преподают нам мастерство актёра Докутович и Вронская. Народный артист РСФСР худрук Н. В. Петров уехал в Ленинград на постановку пьесы о Маяковском.
Проходим по мастерству эпизоды с воображаемым предметом. У меня этюд – развёртывание подарка с книгой. Конечно, надо адски много работать. Сначала у меня лично не получалось, этим я разбила многие мнения о себе. Сейчас всё улеглось. Все равны, и я среди всех ничем не отличаюсь – мне это страшно нравится.
Кроме мастерства нам преподают историю зарубежной литературы, историю зарубежного театра, историю изобразительных искусств, сценическую речь, музыкальную грамоту, танцы.
Литературу преподает Поль, театр – Галина Борисовна. Сценическая речь очень нравится. У меня, оказывается, сильный говор, придыхания, пение. Делаем артикуляционную гимнастику рта и произносим: «тидди», «тэдде», «тадда» и т. д. Очень нравится. Преподавательница строгая, волевая.
Был у нас вечер встречи со старшекурсниками, играл джаз, танцевали стиляги. Недавно нам выдали студенческие билеты, теперь ходим в театры. Я уже пять раз была. Два раза во МХАТе на спектаклях «Дяде Ваня» Чехова и «Домби и сын» Диккенса. «Извините, пожалуйста» в ЦДСА. «Крошка Доррит», «День чудесных обманов, или Дуэнья» в Станиславского.
Конечно, МХАТ произвёл громадное впечатление. Какая простота, какая жизнь! Я после «Дяди Вани» была в невменяемом состоянии.
Вчера была в Доме актёров на открытии сезона. Тема была такая – «В преддверии съезда, разговор о драматургии». Присутствовали Самед Вургун, С. В. Михалков, К. Г. Паустовский, А. Д. Салынский, Ю. ГГ. Чепурин, А. ГГ. Штейн. Корнейчука, Погодина, Ромашева не было. Говорили о задачах по созданию советской пьесы. Михалков говорил об одноактных пьесах, что-де нам мало, что их ставит самодеятельность, нам хотелось бы, чтобы профессиональные актёры играли. Понравился Ю. П. Чепурин (работает при ЦТС А). Сказал о недостаточном внимании к молодым драматургам, о недостаточном контакте и близости театра (гл. режиссера Попова) с драматургом. Сказал, что «охладевают сердца».
Потом был концерт мастеров искусств. Особенно понравились выступления Исаевой, Флиера – профессора, он прелюдию Рахманинова исполнял.
Скоро Театр имени Маяковского начнёт сезон. И скоро мы будем участвовать в массовых сценах «Гамлета» Шекспира. Вот тогда-то я Вам отпишу. Только вряд ли нам разрешат.
В Москве была предельно мало, но теперь-то наверстаю.
Да, Елена Васильевна, ходит ли Ваш сын в форме? Здесь все бегают. Странно как-то.
Да, в Москве гастролировал польский театр. Наш курс не попал, профорг проморгал. Был один артист на мастерстве, но он только сидел и записывал.
Пока, до свидания,
В. Талызина
02.10.54
Здравствуйте, Елена Васильевна!
Я извиняюсь за свой поспешный отъезд, но товарищи-шофёры меня ждали дотемна. И было бы очень неудобно отказаться от их услуг. Доехала кое-как. Пришлось сутки быть в дороге, ночевали в пути. Как видите, я даже наказана.
Елена Васильевна! Я хочу продолжить наш разговор, вернее, мой вопрос, который меня серьёзно волнует. Я имею в виду последнее напутственное слово нашего Николая Васильевича, а именно обвинение в неженственности многих наших девочек. Я настолько занята этой «проблемой», что отказалась от своей давнишней мечты взять отрывок из «Бесприданницы». Лариса – это идеал поэзии, грации, изящества, а я? Придётся ещё поработать над собой. А вот как работать и над чем, я не знаю. Помогите мне, пожалуйста, Елена Васильевна. Еоворят, что это врождённое качество, иногда я совсем теряюсь, потому что я выросла в отнюдь не утончённой среде. Свой совхоз я люблю, но это уже другая сторона. Елена Васильевна, может, Вам и неловко, но я всё пойму и ни на что не обижусь.
Отдыхаю хорошо. В совхозе все довольны мной, и все желают мне дальнейших успехов. Рады, что я у места наконец-то.
До свидания,
Валя
03.02.55
На втором курсе мы начали делать отрывки. Варвара Алексеевна дала мне отрывок из «Бесприданницы». Я играла Ларису, но роль у меня не получалась, я была какая-то деревянная. Руки, ноги – как неживые. И ничего у меня не выходило. Это была неудача…
Второй курс ГИТИСа
У нас были отрывки, которые делали педагоги, а были ещё отрывки, которые мы готовили сами. И тут почему-то, не знаю, кто посоветовал, но мы взяли «Офицер флота» Крона. Какой-то отрывок про ребёнка с этим офицером флота. Я предложила Вадиму Бероеву вместе репетировать. Скажу честно: конечно, я немножко тайно в него была влюблена, это понятно, поэтому всё было здорово. Мы репетировали, репетировали, и потом, когда однажды пришёл Володя Шурупов, мы ему сыграли, ему понравилось: «Ребята, очень хорошо». Я согласилась: «Да, конечно, хорошо. Но есть один пробел». Когда Володя ушёл, я сказала: «Вадик, всё у нас хорошо, но у тебя нет чувства отцовства. На Арбате есть родильный дом имени Грауэрмана. Давай пойдём туда. Я сяду на скамейке напротив, а ты сходи и посмотри на чувства отцов». Он мне поверил, очень серьёзно это воспринял и пошёл туда, в роддом.
Долго он был там. Наконец пришёл и сел на скамейку рядом со мной. Я спросила: «Ты видел чувства отцовства?» – «Да». Наверное, он что-то увидел, понял и взял. Потом мы показали этот отрывок, он был самый лучший на экзамене второго курса. Вообще с пятёрками у меня было нормально. За весь курс обучения я схватила всего одну четвёрку – по ИЗО. Я всё вызубривала, упрямо зубрила эту живопись. Картин я не видела, альбомов с репродукциями у меня не было – приходилось долбить. Педагог закрывал имя художника, попробуй точно определить, чьей кисти работа! Помню, мне досталась Венера с зеркалом. Есть «Венера с зеркалом» Ватто, а есть Тициана. Педагог спросил: «Кто это?» – и я ответила: «Тициан!» Перепутала с Ватто. Мне было всё равно: Тициан или Ватто. Конечно, это называется «дремучий лес с изобразительным искусством»… Педагог пришёл в ужас и поставил четвёрку.
Иногда мне фантастически везло. Мы сдавали экзамен по зарубежной литературе. Перед смертью не надышишься, но я в последние секунды проглатывала страницы из учебника. И мне попалась на глаза какая-то довольно замысловатая фраза про Стендаля. Я её, конечно, запомнила. Тащу билет – Стендаль! И у меня с языка слетает та самая фраза. Преподаватель говорит: «Достаточно! Очень хорошо! Пять!» Сталинская стипендия была спасена!
Когда я стала студенткой ГИТИСа, сначала жить приходилось буквально впроголодь. Надо было как-то дотянуть до первой стипендии. Конечно, мама меня поддерживала как могла. Ее зарплата была 400 рублей – убийственно мало денег, и посылала мне чуть ли не половину. Как она сводила концы с концами? Это был ужас, нищета страшная.
Когда мы, пять девочек, выходили из института, то всегда заглядывали в магазин на Никитской, где продавались бутерброды. Мы брали только по одному, потому что на большее не хватало денег. Это был весь наш ужин. А завтракали и обедали мы в ГИТИСе. Чувство голода буквально преследовало. И когда я приходила в комнату, тихонько начинала открывать все шкафчики и искать там неизвестно что… И Юля Косарева исторгала вопль: «Что ты там шаришься?! Ты же знаешь, что там ничего нет!» Шкафчики были пустые. Самое ужасное, что я это прекрасно знала, но подсознательно надеялась наткнуться на еду.
Этюд «Офицер флота». Бероев и я
Я помню, как однажды выстирала и повесила своё полотенце на кухне, и оно исчезло. Полотенце у меня было одно, его дала мне мама. Я так рыдала из-за этого полотенца! И не важно, что негде было купить новое, и не важно, что не было денег, – важно, что мама дала мне полотенце, а я его так опрометчиво повесила, и его кто-то стибрил. У меня была одна юбка и одна кофта, одно пальто – всё было по одному.
Зубрила я изо всех сил, потому что мне нужна была стипендия. И на первом курсе я стала сталинским стипендиатом. Это было 780 рублей, очень большие деньги. Помню, ветчина стоила 3 рубля. И я получала стипендию все оставшиеся три года. Я была богаче всех. Голод закончился. И девчонки получали стипендию где-то рублей 200, а я – 780. Когда я пришла в театр, моя зарплата была 690 рублей.
Но шпаргалила я в институте просто неприлично. Я знала, что надо эти 780 рублей получить, и вела себя беззастенчиво. Шпаргалки были на верёвочках, на чулках… Часто сидела на экзамене до последнего, чтобы успеть переписать домашние заготовки. И однажды мне преподаватель сказал: «Шуршите?..» – «Да». – «Сделайте так, чтобы не шуршало». Это было потому, что мне требовалась эта пятёрка.
А потом Борис Никифорович Докутович поставил на нашем курсе выпускной спектакль «Цимбелин» Шекспира. Я играла королевскую дочь – принцессу Имоджену, у которой была любовь с героем по имени Постум (Вадим Бероев), – это всё, что запомнилось в дипломном спектакле. Шекспировский текст достаточно труден, написан высоким ямбом, но спектакль получился темпераментным, ярким, сильным.
Ещё я играла в спектакле «Таланты и поклонники». Мне досталась роль прислуги Домны Пантелеевны. Моя героиня приходит на вокзал, вся в узлах и баулах. Я начинала считать эти узлы, зал взрывался хохотом и аплодисментами.
Вот такие разные роли: одна – шекспировская героиня, принцесса, а другая – прислуга, которая пересчитывала тюки…
В самые первые дни моей учёбы в ГИТИСе я познакомилась с Ромой Виктюком. Помню, как в нашу комнату ворвался худенький юноша – студент второго курса Виктюк. Он влетел, окинул многозначительным взглядом всю нашу девичью компанию, скромно сидевшую на койках, и заявил: «Новенькие! А чего расселись? Пошли гулять по Москве!»
Он уже второй год учился в ГИТИСе и чувствовал себя москвичом. А мы были какие-то пришибленные, тихие. И мы покорно, как курицы, пошли за нашим гидом Виктюком. А он уверенно показывал нам город, магазины, остановки – всё, что могло пригодиться в нашей новой столичной жизни.
И так получилось, что все девочки потихоньку откололись от нашей провинциальной компании. У той, что из Подмосковья, завязался роман, киевлянки общались со своими знакомыми, ленинградка тоже почему-то отошла, а я приклеилась к Роме.
Он меня поражал своей внутренней свободой, самоуверенностью и какой-то безоглядной отвагой, граничившей с наглостью. Расскажу одну историю. В ГИТИСе есть высокая лестница, по которой летел Рома, а ему навстречу поднимался Завадский – художественный руководитель института. Мэтр остановился и сказал: «Молодой человек!» Но Виктюк нёсся дальше. Тогда Завадский взял октаву выше: «Молодой человек, я к вам обращаюсь! Почему вы не здороваетесь?!» Виктюк без паузы выдал: «А я вас не знаю!» И погнал себе дальше, а Завадский застыл в полном недоумении.
Рома заходил за мной и спрашивал: «Что ты сегодня вечером делаешь?» – «Ничего». – «Всё, идём в театр!» Он таскал меня по всем театрам. Мы ходили в Консерваторию и на концерты. Мой новый друг обладал уникальной способностью проходить без билета в любой театр. Клянусь: в любой! Для него не существовало закрытых дверей. Он брал барьеры с лёту.
Ромины уроки… Такое забыть невозможно. Виктюк научил меня ездить в троллейбусе «зайцем». Честно говоря, никакого удовольствия, кроме грошовой экономии, мне это не доставляло. Не знаю, как у моего напарника, но у меня нервы были напряжены до предела. Я жутко боялась контролёров.
Благодаря Виктюку мы посмотрели все балеты. Я видела Уланову, Лепешинскую, Стручкову – всех звёзд балета того времени. Обычно это происходило так: впереди с независимым, самоуверенным видом выступал Рома, а я прилеплялась к нему. Когда контролеры кричали: «Молодой человек, где ваш билет?!», он окликал какую-нибудь женщину, которая прошла перед ним: «Марь Ивана, а где наши билеты? Вы разве их не предъявили?» – «Ну, так идите!» И мы как-то проходили в зрительный зал.
В нашей связке Виктюк, безусловно, был ведущим, а я – ведомой. Он командовал, а я подчинялась беспрекословно. И всё у нас получалось. Поскольку мы были студентами театрального вуза, нам полагались так называемые входные – со скидкой, а иногда и бесплатные билеты в мир прекрасного. Но мы почему-то не часто прибегали к этому легальному способу. Рома предпочитал правило буравчика.
Но в тот день всё развивалось по другому сценарию. В Консерватории давал концерт несравненный Гилельс. Уже с утра Рома поджидал меня с горящими глазами. Ему надо было во что бы то ни стало проникнуть в Консерваторию. Рома спросил: «Во сколько ты сегодня будешь свободна после занятий?» – «В три. А что?» – «Пойдёшь к Захарову и получишь два входных в Консерваторию. Там сегодня Гилельс. Буду ждать тебя в половине седьмого на входе!»
Всё это было сказано командным голосом, не терпящим возражений. И я послушно поплелась к Захарову. Там уже стояла гигантская очередь за входными. Я встала в хвост и через три часа ожидания получила эти бесценные билеты в Консерваторию. Что творилось на подступах к храму музыки – не передать. Счастливые обладатели билетов просачивались сквозь толпу страждущих. Казалось, вся Москва пришла на Гилельса.
Я даже не заметила, откуда появился Виктюк, этот чёртик из табакерки. «Билеты у тебя?» – по-деловому начал он. «Да, вот они», – ответила я, предчувствуя какой-то подвох. «Продавай!» – «Как?! – возопила я. – Если бы ты знал, какой ценой они мне достались! Три часа в очереди!» – «Продавай! Мы пройдём так. У меня есть отличная идея!» – «Через служебный вход?» – «Лучше!» – «Через боковой?» – «Лучше!» – «Ну не через люстру же!»
Что было делать? Мне страшно не хотелось ввязываться в очередную виктюковскую авантюру, но всё-таки спорить я не стала. В глубине души я всегда знала, что с этим человеком спорить бесполезно.
Я помахала в воздухе билетами, и моментально нашлись желающие их купить. А мы ринулись к входу. По обеим лестницам Консерватории плыли плотные людские потоки. Виктюк схватил меня за руку, и мы нырнули в толпу Контролёры проверяли билеты с двух сторон. Между ними была установлена белая ажурная загородочка с редкими прутьями. Виктюк на секунду тормозит и делает мне знак: «Лезь!» «Рома! Ты сошёл с ума!» – закудахтала я, но он так сверкнул своими карими глазами, что я без особого труда протиснулась между этими прутьями, благо была девушкой субтильной, влилась в толпу и пошла в зал не оборачиваясь.
А у нас с Виктюком было неписаное правило: прорвавшись без билетов, мы делаем вид, что не знаем друг друга. Но тут за моей спиной послышались истошные крики. Я поняла, что мой подельник попался. Сделав ещё несколько шагов, позволила себе оглянуться. Это была картина маслом. За Виктюком гнались охранники вместе с администратором. Они преследовали его как вора-карманника, укравшего кошелёк. Я поняла, что Гилельса он сегодня не услышит…
Зазвучали первые аккорды, зал затих, все внимали музыке, и только мне было не до концерта. Как я ни злилась на Рому, но все мысли крутились вокруг него: поймали – не поймали? Сдали в милицию или просто выдворили?
Я еле дождалась антракта и пошла искать Виктюка. Вдруг увидела его блестящие глаза тушканчика, которые смотрели на меня откуда-то из-под перил. Ему удалось уйти от погони и пристроиться на ступеньках. Конечно, я не могла удержаться от упрёка. «Было же два билета!» – процедила я. «Молчи, маленькая, молчи…»
Второе отделение мы просидели на этих ступеньках и пытались получить удовольствие. Мне это не удалось, да и Роме, по-моему, тоже, даже несмотря на его страстную любовь к музыке. Мы оба так перевозбудились, что не могли прийти в себя.
К слову, эти несанкционированные прорывы в театр Виктюк станет практиковать и уже будучи известным режиссёром. Только теперь он будет их устраивать на свои спектакли специально. И со «Служанками», и с «Мадам Баттерфляй». «Маленькая моя! – похвастается он передо мной. – Двести человек прорвались! Представляешь?»
Он был неистощим на выдумки. Никогда не забуду, как в 1956 году в Москву приехал Жан Вилар, французский театральный актёр и режиссёр, создатель Авиньонского театрального фестиваля. Спектакли шли с аншлагом, в зал приносили дополнительные стулья, но мы с Виктюком не пропустили ни одного представления. Рухнул железный занавес, и мы заглянули в абсолютно другой – красивый, далёкий, недосягаемый мир. Мария Казарес в бархатном платье с неестественно заломленными руками в красных перчатках завораживала, околдовывала.
Однажды нам никак не удавалось притулиться. Толкнули какую-то дверь и оказались в девственно пустой ложе. Мы сели, не веря своему счастью. Но после третьего звонка открылась дверь и вошёл французский посол со всем своим семейством. Виктюк отдал поклон, посол тоже. Я сжимала зубы, чтобы не расхохотаться на весь театр. На следующий день мы с Ромой опять направились в эту ложу, но нас выгнали.
Никто, ни один человек в мире не мог бы тогда предсказать, что Виктюк, этот провинциальный мальчик из Львова, взорвёт московскую театральную жизнь. Но уже в то время в нём ощущался мощнейший заряд, космическая энергетика.
Что скрывать? Конечно, я была в него влюблена. Вся моя природная влюбчивость хлынула навстречу этому мальчику. Я его обожала, и, видимо, это бросалось в глаза, потому что Галина Петровна Рождественская сказала мне однажды: «Валя, выходи замуж за Виктюка!» Я просто язык проглотила от изумления, а потом пробормотала: «Ну как же? Он ведь…» – «Ой, Валя! – засмеялась Галина Петровна. – Это всё пустяки. Главное – он свой!»
Странно, что я, девочка из Сибири, воспитанная в пуританстве и не знавшая до встречи с Ромой, что такое бывает, относилась к необычным пристрастиям Виктюка на редкость лояльно. И сегодня я по-прежнему считаю, что в любви человек имеет право быть свободным.
Вспоминается забавный эпизод. После киевской премьеры «Лолиты» была пресс-конференция. Народу – яблоку негде упасть! И мне приходит записка: «Не смущает ли вас то, что вы работаете в театре, где главный режиссёр любит мужчин?» Я, конечно, зачитала её вслух и сказала: «Главное, что он действительно любит. А разве это может смущать?» Зал не ожидал такого поворота. На секунду повисла тишина, а потом грянули аплодисменты.
Не знаю, как ко мне относился мой гуру. Кем я была для него: верной подругой или любящей сестрой? Мы об этом не говорили. Точно одно: без Виктюка, его искромётных выходок, фокусов мир потерял бы самые яркие краски. Это – наверняка. Я была готова ради него на многое. Очень на многое.
«Маленькая моя, – заговорщическим тоном зашептал этот змей-искуситель. – Сегодня мы с тобой двигаем в библиотеку. Там на третьей полке с краю стоит одна книга. Ты её сразу увидишь, даже искать ничего не надо!» Я похолодела.
Поездки «зайцем» на троллейбусе, прорывы в театр были цветочками, и ничего особо предосудительного я в этом не видела, но идея стащить книгу повергла меня в ужас. А Виктюк уже разработал план и сделал приготовления. Нужные книги он успел расставить так, чтобы их легко было взять.
Помимо книжки на третьей полке Рома подготовил пару томиков на второй и на четвёртой полках. На самом деле стащить книги было не так уж сложно. В конце узкого прохода между стеллажами сидела библиотекарша. Если один человек закрывал ей обзор, другой мог спокойно тырить.
«Рома!» – возмутилась я. «Маленькая, такие книги здесь никому не нужны. Их никто не читает. И пропажу вряд ли кто заметит! В этом нет ничего плохого, поверь мне!» – «Рома!» – Во мне всё клокотало. И тут Виктюк привёл последний аргумент: «Ну что ты заладила: Рома, Рома! Дробышева брала, и Терехова тоже. А тебе самой разве не хочется иметь какую-нибудь книжицу дома?»
Там была «книжица», которую мне так хотелось иметь! Воспоминания Павлы Леонтьевны Вульф, учительницы Фаины Раневской. «Так что ж ты думаешь? – удивился Рома. – Иди и бери!»
И я сдалась. Взяла три книги для Виктюка и одну для себя, ту самую. Спустя годы, когда мы с Фаиной Георгиевной репетировали «Последнюю жертву», она мне рассказала, что у неё раньше была эта книга, но кто-то взял почитать и не отдал. И тут у меня вырвалось: «Фаина Георгиевна, а мы как-то с Виктюком стащили „Воспоминания” из библиотеки». – «А у меня этой книги теперь нет…» Наверное, она думала, что я принесу ей свой трофей. Но я промолчала. Слишком дорогой была для меня книга Павлы Леонтьевны. Во всех смыслах дорогой. А надо было всё-таки отдать её Фаине Георгиевне.
Последняя жертва
Наши отношения с Ромой продолжились и после ГИТИСа. Он пришёл в Театр имени Моссовета и начал ставить спектакль «Вечерний свет». Как ни хорошо я знала Виктюка, можно сказать – вдоль и поперёк, но он опять потряс меня до глубины души. В то время казалось, что мы так и будем с ним идти рука об руку, но всё сложилось, конечно, иначе.
Если бы в тот момент мне сказали, что я сброшу своего кумира со столь любовно воздвигнутого моими руками пьедестала, я бы никогда не поверила. Но случилось именно так.
Когда я снималась у Сергея Бодрова в картине «Непрофессионалы», мне очень хотелось познакомить его с Виктюком. Думала, двум талантливым, но таким разным режиссёрам будет о чём поговорить. Пригласила их в гости, всё приготовила, накрыла стол. Приехал Бодров, а Роман Григорьевич не пришёл. Стал знаменитым…
Он был уже очень популярным, но у него не всё складывалось гладко. Новизна, острота, необычность – тогда это не приветствовалось. У Виктюка запрещали спектакли. Во Львове, в Киеве, в Твери (тогда город Калинин). И Виктюк пришёл в наш театр ставить «Вечерний свет». Успех был колоссальный, в прессе печатались отличные рецензии.
После этого спектакля Виктюку дали поставить «Царскую охоту». Сначала мне не предложили роль. Главные роли играли Маргарита Терехова и Леонид Марков. Играли они блистательно. А Екатерина II, которую мне так хотелось сыграть, досталась сначала Людмиле Шапошниковой, а потом Тане Бестаевой.
А затем вмешался его величество случай. Мила попала в больницу, Таня уехала в Америку И Терехова с Виктюком пошли к директору театра Лосеву просить, чтобы роль Екатерины II доверили мне. И Лосев, который меня не любил, всё-таки сдался.
Эту роль я играла долго, лет десять. И мне удалось внести в неё своё. Почему-то все изображают Екатерину с немецким акцентом. Конечно, в ней была немецкая кровь, но, читая дневники императрицы, я поняла, что она не позволила бы себе говорить с акцентом. Мне кажется, она смогла вытравить из своей речи отзвуки немецкого языка. Моя императрица говорила без акцента, но очень тщательно выговаривала слова.
Но рисунок роли придумал, конечно, Виктюк. И музыка для спектакля была подобрана гениально.
Легко и просто он вычеркнул из своей жизни Веру Петрошевич – подругу детства, одноклассницу. Вера относилась к нему с таким же придыханием, как и я. Когда во Львове убили мальчика Юру, которого Виктюк очень любил, Вера полгода каждое утро ходила с ним на кладбище. Она дала ему душевную поддержку в тяжёлый момент. Это дорогого стоит.
Вера была так предана Виктюку, что поехала вслед за ним в Москву. А он даже не поздравил её с юбилеем: ни звонка, ни телеграммы, ни цветка. Вроде бы трепетный, чувствительный человек – и так поступить с другом. Не понимаю. Это стало последней каплей в наших отношениях.
…Репетировали с ним спектакль «Бабочка… Бабочка…», как мне кажется, неплохой. Но Роман Григорьевич имеет привычку бросаться своими спектаклями. Что-то в «Бабочке» его не устроило, и он легко переступил через нас, актёров, и через спектакль. Я перестала с ним после этого общаться.
Он, конечно, выдаёт время от времени какие-то перлы в присущей ему манере. То как-то бросил, что я была его пионервожатой, то где-то вообще залепил, будто я его небесная невеста. Но на меня такие вещи не действуют.
Мои партнёры по «Бабочке», молодые ребята, когда спектакль ушёл в небытие, заработали деньги в кино и пришли к Виктюку: «Роман Григорьевич, мы дадим вам деньги, только восстановите „Бабочку” или хотя бы дайте разрешение его играть и оставьте свою фамилию». Он обещал подумать. Думает. Как-то мне позвонили от него и пригласили в поэтическую передачу. Я ответила: «Пока он не решит вопрос с нашим спектаклем, я к нему на передачу не пойду!»