Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
2. Зарина
В полусне мне чудилось, что папа пришёл к нам домой. Он живой, весёлый, но почему-то очень странно одет. В белую ночную рубашку. Длинную, до пят, накрахмаленную и отглаженную…
Сквозь дрёму я услышала, как дядя Джоруб сказал:
– Талхак.
Он смотрел вперёд, стоя во весь рост и держась за передний борт кузова. Я вскочила на ноги, примостилась с ним рядом и увидела, что уже светло, а мы въезжаем в широкое ущелье. После дороги, стиснутой скалами, оно показалось мне очень просторным. Горы раздвинулись. Солнце ярко освещало левый склон. Верх его был крутым, почти отвесным, а низ широкими ступенями спускался к реке на дне ущелья, и там, на пологом откосе, среди нежно-зелёных прозрачных деревьев и крохотных распаханных полей теснились домики с плоским крышами… Правый склон ущелья оставался серым и холодным. У его подножия, на другой стороне реки, смутно виднелись дворы и домики. Утренняя тень делила кишлак вдоль по реке на две половины – светлую и тёмную.
Солнечная сторона выглядела как волшебное селение из сказки. Я с детства воображала, как в нём побываю. Забиралась к папе на колени: «Папочка, а когда мы поедем в Талхак?» Он смеялся, гладил меня по голове: «Станешь большая – повезу тебя в Талхак, всем покажу, какая у меня дочка».
Он по-русски чисто говорил, с небольшим акцентом. Мне это ужасно нравилось и казалось очень милым. Никто на свете не умеет говорить, как мой папа. Я всё спрашивала его: «Ну когда же поедем? Когда?» – Мама сердилась: «Не приставай к отцу с глупыми просьбами». – «Ну почему?! Мне очень туда хочется…» – «Он занят на работе. У него нет ни минутки свободной». Мама всегда нам это говорила. Особенно, когда папа вдруг куда-то пропадал и долго не приходил.
Однажды мы с Андрюшкой случайно узнали, что у папы в кишлаке есть другая семья. Значит, у нас есть сестрички и братишки! Папины дети. Другие дети. Я часто пыталась представить, какие они. Сможем ли мы с ними подружиться? Мне ужасно хотелось, чтобы папа про них рассказал. Но ни разу не попросила. Хоть и несмышлёныш, а чувствовала: мама обидится, если папа будет о них рассказывать. Почему? Что в этом обидного? Когда была маленькой, не понимала. Теперь, кажется, понимаю. Я ведь тоже одно время ревновала папу к этим незнакомым детям. Пока не начала их жалеть. К нам-то с Андрюшкой папа приходил часто, а они видели его раз в год. Как они, наверное, по нему скучали… Теперь я о нём тоскую. Так, что сердце разрывается… Я не заплакала. Это ледяной ветер бил в лицо и вышибал из глаз слёзы.
Зато грузовик зарыдал вместо меня. Шер, наш шофёр, загудел во всю мочь. Хотел людей в кишлаке предупредить, что мы приехали, а вышло, словно машина завыла от горя. С рёвом и воем мы промчались по мосту через речку и остановились на маленькой площади перед небольшим зданием из грубого камня, с куполом на плоской крыше. Видимо, это была мечеть.
Нас встретили несколько человек. Они, наверное, ждали, когда привезут нашего папу. Откинули задний борт кузова. Мы – дядя Джоруб, Андрюшка и я – спрыгнули на землю, а мама с дедушкой вышли из кабины. Люди стали подходить и обнимать дедушку и дядю Джоруба. Многие плакали. Похоже, папу любили. Андрея они тоже обнимали. Мы с мамой стояли в сторонке. Мама крепко меня к себе прижала:
– Ты совсем ледяная.
Я действительно вся дрожала. Не знаю, от холода или от волнения. Стали подходить ещё люди, только мужчины, и вскоре собралась небольшая толпа. Один – маленький, тощий, хромоногий, весь какой-то чёрный – особенно суетился:
– Носилки надо, носилки… Без носилок не донесём. Улица узкая, неудобно… И покойник, наверное, ещё не закоченел.
Мне стало обидно, что говорят, словно про какой-то груз, но за папу вступился высокий, широкоплечий старик с большой белой бородой. Я с первого взгляда его приметила – ну прямо Илья Муромец! Вот он и проговорил степенно:
– Гостя в дом на носилках не несут. На носилках его выносят.
И все с ним согласились:
– Почтенный Додихудо верно сказал.
А чёрный обиделся, скривился и пробормотал, словно про себя, но чтоб услышали:
– Этого гостя из города привезли. Ему, наверное, всё равно…
Все деликатно сделали вид, что не слышали. Несколько мужчин залезли в кузов, подняли папу и передали стоявшим внизу, а те целой гурьбой – человек, наверное, десять – подняли на плечи и побежали по извилистой улочке, круто идущей вверх. Мы подхватили сумки и поспешили за папой. Пройдя с десяток шагов, я оглянулась и увидела, что дедушка сильно от нас отстал. Ему было трудно идти на подъём. Я остановилась и подождала его. Мы шли по узкому проходу между низкими заборами, сложенными из камня, и молчали. Бедный, бедный папочка… Я по-прежнему не могла поверить в то, что он умер. Мне казалось, что я вижу какой-то нелепый сон, и горе неподвижно застыло где-то у меня в глубине, как чёрная вода в бездонном колодце.
Когда мы подошли к папиному дому, дверь в заборе была распахнута, а возле на улочке толпились люди. Они расступились, мы с дедушкой вошли во двор, где тоже стояли люди, молча. Никто из них, пока мы шли к дому, даже не кивнул дедушке. Будто не видели его. На похоронах нельзя здороваться…
Папа лежал на полу в низкой полутёмной комнате, освещённой тремя глиняными светильниками. Мебели почти никакой. Буфет с парадной посудой да пара сундуков, на высились стопки красных ватных одеял. Ни стола, ни стульев. Пол застлан ковром. Посередине – папочка, завёрнутый в белое. Сидевшие вокруг тихо плакали. Мама сидела с другими женщинами, справа у стены, в полутьме.
Дедушка вошёл, но никто даже не шелохнулся. Это похоронный обычай – не вставать, когда входит кто-то, даже старший. Мужчины потеснились, чтобы дедушка мог сесть возле папы. Он тяжело опустился на войлочный палас и сразу же обнял Андрюшку. Похоже, Андрей ему папу напоминает. А я пробралась к маме. Она подняла на меня измученный взгляд и молча кивнула. Сидевшая рядом с мамой женщина в синем платье встала, я немедленно догадалась, кто она. Папина другая жена! Я её такой и представляла. Настоящая царица. Высокая, стройная. Светильник освещал лицо, которое показалось мне очень красивым. Прямой нос с горбинкой, большие глаза, брови дугой. Она обняла меня.
– Бедная девочка, сирота…
Мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что её зовут Бахшандой – дедушка по дороге сказал. Все плакали, и я тоже не сумела удержаться. Рыдала, пока в дверь не заглянул какой-то человек и негромко сказал:
– Выносите гостя. Обмывальщики пришли.
Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины заголосили. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тётка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:
– Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.
Мама взяла меня за руку. А та же задняя тётенька – тихонько:
– Доченька, скажи своей маме… Если хочет, может быть, платок снимет.
Я шёпотом перевела мамочке.
– Зачем? – спросила мама и потуже затянула узел своей чёрной косынки.
Женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные чёрные волосы были распущены. Мама огляделась и, кажется, сама поняла. Пожала плечами и сняла косынку. Тётушка, сидевшая позади, опять прошептала – теперь уже маме:
– Невестка, может, волосы захотите распустить?
Я перевела.
– Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, – проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.
Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землёй на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.
Тётя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от неё взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идёт посмотреть, что лежит на носилках, как если бы… ну, не знаю… ну, как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?
И вдруг она будто ожила и заголосила:
Я знала, что это древнее вдовье причитание. Слышала его недавно у нас в Ватане, когда у соседки умер муж, и представить не могла, что скоро завопят над моим папой, а наш дом будет разрушен…
Тётя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо:
Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слёзы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме – видимо, мулло – оглядел двор:
– Сын… Пусть сын тоже понесёт.
Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошёл к носилкам. Вместе с другими мужчинами понёс на плечах нашего папу. Мулло пошёл впереди. Какая-то девочка побежала за носилками. Мы, женщины, остались во дворе. Все чего-то ждали.
Вдруг девчонки, стоящие на плоской крыше дома, закричали:
– Мулло джанозу читает!
Мне объяснили, что одну из моих сводных сестриц послали на пригорок, с которого открывается вид и на дом, и на кладбище, чтобы она подала знак, когда начнётся заупокойная молитва. Все женщины во дворе присели на корточки и забормотали отходную по моему папе.
Кончили молиться, и закипела бурная деятельность – подготовка к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.
– В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.
– Еда нечистой сделается. Осквернится.
Меня обидело, что они говорят, словно папа какой-то заразный. Но я понимала… Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а всё равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. По улице мне навстречу какой-то дядька тащил на верёвке маленькую тощую корову.
– Эй, девушка, позови свою старшую мать.
Это он про тётю Бахшанду! Она, конечно, замечательная, я полюбила её с первого взгляда, но чтоб назвать мамой… Никогда! Я сказала сердито:
– Мама у меня одна. Нет ни старшей, ни младшей.
Дядька сказал по-русски:
– Эх, девочка, теперь не в городе живёшь. У нас немного по-другому. Тебе потихоньку привыкать надо.
– У вас что… – я замялась и вдруг ляпнула словно пионерка (не нашла слов, чтобы по-другому спросить): – Разве не советская власть?
Дядька вздохнул:
– Не знаю, что тебе сказать. Наверное, не советская. Россия от нас ушла, и советская власть пропала. Теперь не знаю, в каком веке живём.
Он ещё раз вздохнул:
– Вообще-то Зухуршо теперь власть.
Из вежливости я спросила:
– Кто это?
– Э, девочка, в голову не бери. Тебе зачем знать?
Незачем. Я в Ватане-то толком не знала, кто в начальниках ходит. А в кишлаке и подавно не интересно, что за Зухуршо такой. Я отправилась искать тётю Бахшанду. Не нашла, зато наткнулась на ту женщину с неприметным добрым лицом, что посоветовала маме распустить волосы.
– Корову привели…
– Иди, дочка, скажи, чтоб на задний двор отвели.
Я заколебалась.
– Может, лучше… у тёти Бахшанды спросить…
– Не стоит её утруждать. Мы с тобой сами решим.
– Да? А вы…
– Я жена твоего дяди. Дильбар меня зовут.
Стало немного проясняться, кто кому кем приходится.
– А этот человек с коровой? Такой статный, лихой, с усами…
В это время я увидела, что лихой и усатый, не дождавшись указаний, заводит коровёнку во двор.
– Нет, он нам не родня, – сказала тётя Дильбар. – Это Гиёз, парторг.
Он же бурёнку зарезал и разделал. Мясо сварили с лапшей в огромном закопчённом котле, и мы до ночи таскали в наш двор деревянные блюда с «похлёбкой смерти», как называют поминальную еду. Поминавшие сидели на разостланных на земле паласах и кошмах: накормили мы, наверное, весь кишлак.
Умаялись до смерти. Спать нас с мамой уложили в маленькой каморке, в пристройке на заднем дворе. Кажется, это было что-то, похожее на кладовую. Бросили на земляной пол палас, а на него – тонкие матрасики, курпачи, и одеяла. Мы упали на них, но долго не могли уснуть. Папина смерть давила меня, как тяжеленная могильная плита. Теперь, когда не надо было ничего делать, ни с кем разговаривать, притворяться спокойной, я не могла пошевелиться, вздохнуть или просто подумать о чем-либо. Даже плакать не могла.
Утром, когда мама ещё спала, я вышла во двор и увидела в дверях курятника тётю Бахшанду с рыжим петухом в руках. Я вспомнила, как вчера, при первой встрече, она меня приласкала, совсем как родная, разлетелась к ней и воскликнула:
– Доброе утро, тётушка!
Она холодно глянула, молча кивнула и пошла мимо. Я сначала оторопела, а затем выругала себя: человек от горя не отошёл, а ты лезешь с приветствиями. Потом подумала: а у меня разве не горе?! Может, я обидела её обращением? А как её называть? К родным тёткам и к любым вообще старшим женщинам обращаются со словом «тётушка». А она мне кто? Если по-русски, то мачеха. Но ведь мачеха – это когда мамы нет. А на таджикский лад? Нет, так я тоже не хочу. Выходит, с какой стороны ни посмотри, Бахшанда – мне чужая. Придётся вести себя посдержаннее…
Она остановись, сунула мне петуха и приказала сухо:
– Идём.
Я поплелась за ней. На переднем дворе нас ждала небольшая компания – тётя Дильбар и две соседки, которые вчера особенно хлопотали на поминках. Одна – полная тётенька в коричневом платье – была похожа на большую кубышку из тёмной глины с круглыми боками. Я про себя сразу стала её называть тётушка Кубышка. Другая – низенькая, пышная, белая. На вид – точь-в-точь мягкая лепёшечка из сдобного теста. Тётушка Лепёшка.
Тётя Бахшанда приказала мне:
– Позови брата.
Андрей ночевал в пристройке для гостей, мехмонхоне. Прижимая к себе петуха, я постучала в дверь. Братец выглянул мрачный, встрёпанный…
– Эй, парень, иди сюда. Отрубишь петуху голову, – крикнула тётя Бахшанда.
Он буркнул:
– Сами рубите.
Тётя Бахшанда бровь заломила, но объяснила сквозь зубы:
– Женщинам убивать запрещено. Твой дядя ушёл, в доме одни женщины. А ты… всё же мужского полу.
– Убивать не стану!
И захлопнул дверь. Бедный Андрей! Никак не может с собой совладать. Ходит мрачнее тучи, на всех огрызается. Будто он один на всём свете страдает. Я своё горе заперла глубоко внутри и старалась держаться как обычно, чтоб не опозорить папочку. Чтоб люди не подумали, что папа воспитал нас невежливыми и слабыми. Я поспешила на защиту Андрюшки:
– Брат очень переживает.
Соседки тактично потупились – показывали тёте Бахшанде, что не заметили, как Андрюшка ей нагрубил. Тётушка Кубышка сказала:
– Дом надо очистить.
– Надо в нём кровь пролить, чтобы от скверны смерти избавиться, – добавила тётушка Лепёшка.
– Если обряды не соблюсти, покойник вредить будет, – сообщила тётушка Кубышка.
Тётя Дильбар ничего не сказала и куда-то ушла. Тётя Бахшанда грозно молчала.
– Подождём, пока дядя Джоруб вернётся, – предложила я.
– Давай-ка, девочка, свяжем петуху ноги, – сказала тётушка Кубышка. – Наверное, сестрица Дильбар сделает мужскую работу.
Пришлось мне держать бедную птицу, а пока мы возились с верёвочкой, вернулась тётя Дильбар с большой оранжевой морковкой в руке. Рядом с центральным столбом веранды стоял чурбачок, на который положен был топор. Петушиная плаха. Тётя Дильбар подошла к чурбачку и задрала до пояса подол своего красного платья. Мне бросилось в глаза, что верх длинных атласных шальвар с красивым цветным узором пошит из грубого серого карбоса. Тётя Дильбар сунула себе в промежность морковку, зажала её между ногами и взяла топор.
– Подай петуха, доченька.
Я подошла к ней вплотную, прижимая к груди несчастного петела. Тётя Дильбар ухватила затрепыхавшегося петуха и…
Одним словом, отрубила ему голову.
Я теперь, наверное, всякий раз при виде морковки буду вспоминать, как хлопал крыльями, замирая, петух, подвешенный на центральном столбе за связанные ноги, и как дёргался обрубок его шеи и брызгала оттуда чёрная кровь… Но больше всего меня поразило, что тётя Дильбар убивала петуха настолько деловито и равнодушно, словно дёргала репу из грядки. Бесчувственная она, что ли?
А у меня было смутно на душе. Прежде я видела, как убивают животных. Наши соседи в Ватане готовились к свадьбе, и мы, дети, смотрели, как режут барана. Было страшно, но я решила: раз взрослые делают такое, то, наверное… ну, видимо, так надо, что ли… О смерти я вообще не задумывалась. Теперь только о ней и думаю. Когда папу убили, мне стала отвратительна любая смерть. Петух был такой глупый и беззащитный. Андрюшка, хоть грубиян, но молодец, что отказался. А я? Смалодушничала. Пошла у тётушек на поводу. Я мысленно дала себе слово: больше никогда в жизни никому не поддаваться. А то, что папа может нам навредить, это глупость какая-то. Соседкам простительно – им папа чужой. Но тётя Бахшанда…
Я позже к ней подошла и прямо спросила, верит ли она в эту ерунду. Она неохотно, но всё-таки ответила:
– Покойный, да не передаст ему земля мои слова, мало семьёй интересовался. Не думаю, что его дух будет о нас помнить. Если и навредит, то разве что случайно.
Нет, она папу не любила! Да и с нами почему-то не слишком любезна. Вечером я нечаянно подслушала её разговор с дядей Джорубом.
Мне не хотелось видеть людей. Даже маму или Андрея. Я забралась на плоскую глиняную крышу нашей пристройки, легла на спину и стала смотреть в небо. В Ватане никогда не бывает такого чёрного, глубокого неба и столько звёзд. Крыша была очень холодной. В горах даже днём: на солнце – как в бане, в тени – как в холодильнике. «Крыша одна, погоды две. С этой стороны крыши – холод, с другой – зной». Это тётя Дильбар сказала. Пословица здешняя.
Я насмерть продрогла, но это было даже лучше – пыталась представить, что умерла. Каково это – быть мёртвым? Я стала думать о папе. Он сейчас тоже лежит, смотрит вверх невидящими глазами, но над ним не звёздное небо, а чёрный глухой слой земли. Наверное, земля – это небо мёртвых.
Внизу, на земле, слышались чьи-то шаги, шуршало сено. Видимо, кто-то бросал корм овцам в загончике. Я услышала, как тётя Бахшанда сказала:
– Ако Джоруб, зачем вы этих людей к нам привезли?
Дядя Джоруб вздохнул:
– Нам они родные. В городе их убить собирались. Кто, кроме нас, детей покойного Умара защитит?
А она:
– Э, ако… Может, вам эта его джалаб приглянулась?
Маму проституткой назвала! Я хотела соскочить с крыши и заорать: «Не смейте говорить такое о моей маме!» Но хватило ума сдержаться. Подумала: ну, сейчас дядя Джоруб ей выдаст. И вдруг услышала, как он мямлит:
– Не надо так говорить. Вера – хорошая женщина. Теперь, когда жизнь моего брата окончилась, у тебя и причины-то нет с ней враждовать…
А она:
– Дети! Дети – причина. Моим детям придётся с её детьми делить хлеб, которого и без того не хватает. Эта джалаб будет мой хлеб есть.
– Не беда, – залопотал дядя Джоруб. – Они работать станут. Ты сама знаешь: много людей – много работников.
А она:
– Работники? Эти русские из города ничего не умеют. – Помолчала и спросила: – Задумали их с нами жить оставить?
– Куда они поедут? Сама, невестка, сообрази – война. Они по дороге даже десяти километров не проедут. Остановят, ограбят, убьют… Такое сделают, что и говорить страшно. Пусть с нами живут, пока в мире спокойно не станет. А дальше – как Бог захочет.
Она помолчала, потом сказала резко:
– Верхнее поле. Надо расчистить и распахать. Едоков стало больше, земли нужно больше. Прежде хватало, покойный деньги присылал. А теперь вам в совхозе ничего не платят. Покойный ушёл, нужно искать, откуда хлеб брать. Я давно о том думала, но рук не хватало. Пусть работают. Только вы, ако, сами ей скажите. Я с ней разговаривать не желаю.
Дядя Джоруб:
– Эх, невестка, не для женщины и подростков эта работа. Для сильных мужиков.
– В этом доме нет ни одного мужика, – отрезала Бахшанда, и я услышала лёгкие решительные шаги. Она ушла.
Ляпнула бы она такое моему папе! Уж он бы ей рога обломал. Нет, не зря у дяди Джоруба такое глупое и смешное имя. По-таджикски оно означает просто «веник». Видимо, у дедушки умирали несколько младенцев подряд, вот и дали новорождённому дядюшке такое имя, чтобы обмануть болезнь. Называют веником, значит, он не ребёнок, а просто пучок веток, метёлка. К веникам болезнь не цепляется. К ним цепляются злые невестки. Подметают ими, как хотят.
Назавтра дядя Джоруб – он же дядя Веник или, ещё лучше, Метёлка – повёл нас на поле. Мы поднялись по тропе в гору и вышли к скале, под которой я увидела площадку, размером с баскетбольную. Ну, может быть, чуть побольше.
– Вот земля, – сказал дядя Метёлка. – Верхнее поле.
И это поле?! Если на земле что и росло, то одни камни. Обломки скалы. Маленькие, побольше и очень большие. Так называемое поле было настолько завалено каменьями, что молодая зелёная травка пробивалась лишь кое-где.
Дядюшка Метёлка произнёс: «Йо, бисмилло», нагнулся, поднял большой угловатый камень и оттащил на самый край баскетбольной площадки. Оказывается, он очень сильный, наш дядюшка. Его даже уважать можно. Ухватил другую глыбу, подволок, положил рядом с первой. Андрюшка скинул рубашку и тоже принялся за дело. Подключились и мы с мамой…
Теперь понятно, почему здешние поля со всех сторон окружены заборами. Не слишком высокими – едва в половину человеческого роста. Наш-то наверняка получится повыше.
Потом дядя Джоруб ушёл. Мы перекусили лепёшками с водой и продолжили работать. Кучка камней росла. Забор начнём выкладывать позже. И я представила, каким он будет. Вот я уже забираюсь Андрею на плечи, чтобы дотянуться и положить камень в верхний ряд. А забор растёт и растёт. Вот он вырос до самого неба. Мы приставляем к нему хлипкие самодельные лестницы и карабкаемся по ним, а камни на поле никак не убывают…
Через несколько дней я поняла, что время измеряется не сутками, часами и минутами, а кучками камней. Прошла одна куча. Другая. Третья… Было славно по утрам окидывать взглядом наш каменный календарь. Вот если б Бахшанда не лютовала. Она маму невзлюбила, придирается ко всякой мелочи. Не туда воду после стирки вылила. Не так села. Не так встала. Перечислять противно. Недавно – не помню, в какую именно кучу, – опять завела:
– Вера, ты хоть какое-нибудь дело хорошо сделать умеешь? Опять всё испортила. Сказали верблюду: «Подмигни», а он огород разорил.
Я вступилась:
– Тётушка, не говорите грубо с моей мамой.
Она и ухом не повела:
– Ты, Вера, даже дочь не сумела научить, как со старшими разговаривать.
Я сказала:
– Если чем-то недовольны, меня ругайте. Маму не троньте.
Она упёрла руки в бока.
– Эге, корова легла, телёнок встал.
Я крикнула:
– И она вам не корова!
Она рукой махнула:
– Ты как твоя мать. Неумелая, невоспитанная.
Дядя Джоруб попытался её урезонить:
– Женщина, оставь девочку в покое. Хоть с детьми не воюй.
Она как с цепи сорвалась:
– Дети?! Что вы про детей знаете? Если чего не узнали, у своей бесплодной жены спросите. Вы, коровий врач, тысячи коров осеменили… Почему жену осеменить не можете?
Я думала, дядя Джоруб её убьёт. Побледнел, кулаки сжал, но сдержался, повернулся и ушёл. Она крикнула вслед:
– Или эту белую русскую корову оплодотворите. Пусть ещё одного невоспитанного ублюдка родит.
Как хорошо, что мама не понимает по-таджикски.