ОглавлениеНазадВпередНастройки
Добавить цитату

2. Зарина

В полусне мне чудилось, что папа пришёл к нам домой. Он живой, весёлый, но почему-то очень странно одет. В белую ночную рубашку. Длинную, до пят, накрахмаленную и отглаженную…

Сквозь дрёму я услышала, как дядя Джоруб сказал:

– Талхак.

Он смотрел вперёд, стоя во весь рост и держась за передний борт кузова. Я вскочила на ноги, примостилась с ним рядом и увидела, что уже светло, а мы въезжаем в широкое ущелье. После дороги, стиснутой скалами, оно показалось мне очень просторным. Горы раздвинулись. Солнце ярко освещало левый склон. Верх его был крутым, почти отвесным, а низ широкими ступенями спускался к реке на дне ущелья, и там, на пологом откосе, среди нежно-зелёных прозрачных деревьев и крохотных распаханных полей теснились домики с плоским крышами… Правый склон ущелья оставался серым и холодным. У его подножия, на другой стороне реки, смутно виднелись дворы и домики. Утренняя тень делила кишлак вдоль по реке на две половины – светлую и тёмную.

Солнечная сторона выглядела как волшебное селение из сказки. Я с детства воображала, как в нём побываю. Забиралась к папе на колени: «Папочка, а когда мы поедем в Талхак?» Он смеялся, гладил меня по голове: «Станешь большая – повезу тебя в Талхак, всем покажу, какая у меня дочка».

Он по-русски чисто говорил, с небольшим акцентом. Мне это ужасно нравилось и казалось очень милым. Никто на свете не умеет говорить, как мой папа. Я всё спрашивала его: «Ну когда же поедем? Когда?» – Мама сердилась: «Не приставай к отцу с глупыми просьбами». – «Ну почему?! Мне очень туда хочется…» – «Он занят на работе. У него нет ни минутки свободной». Мама всегда нам это говорила. Особенно, когда папа вдруг куда-то пропадал и долго не приходил.

Однажды мы с Андрюшкой случайно узнали, что у папы в кишлаке есть другая семья. Значит, у нас есть сестрички и братишки! Папины дети. Другие дети. Я часто пыталась представить, какие они. Сможем ли мы с ними подружиться? Мне ужасно хотелось, чтобы папа про них рассказал. Но ни разу не попросила. Хоть и несмышлёныш, а чувствовала: мама обидится, если папа будет о них рассказывать. Почему? Что в этом обидного? Когда была маленькой, не понимала. Теперь, кажется, понимаю. Я ведь тоже одно время ревновала папу к этим незнакомым детям. Пока не начала их жалеть. К нам-то с Андрюшкой папа приходил часто, а они видели его раз в год. Как они, наверное, по нему скучали… Теперь я о нём тоскую. Так, что сердце разрывается… Я не заплакала. Это ледяной ветер бил в лицо и вышибал из глаз слёзы.

Зато грузовик зарыдал вместо меня. Шер, наш шофёр, загудел во всю мочь. Хотел людей в кишлаке предупредить, что мы приехали, а вышло, словно машина завыла от горя. С рёвом и воем мы промчались по мосту через речку и остановились на маленькой площади перед небольшим зданием из грубого камня, с куполом на плоской крыше. Видимо, это была мечеть.

Нас встретили несколько человек. Они, наверное, ждали, когда привезут нашего папу. Откинули задний борт кузова. Мы – дядя Джоруб, Андрюшка и я – спрыгнули на землю, а мама с дедушкой вышли из кабины. Люди стали подходить и обнимать дедушку и дядю Джоруба. Многие плакали. Похоже, папу любили. Андрея они тоже обнимали. Мы с мамой стояли в сторонке. Мама крепко меня к себе прижала:

– Ты совсем ледяная.

Я действительно вся дрожала. Не знаю, от холода или от волнения. Стали подходить ещё люди, только мужчины, и вскоре собралась небольшая толпа. Один – маленький, тощий, хромоногий, весь какой-то чёрный – особенно суетился:

– Носилки надо, носилки… Без носилок не донесём. Улица узкая, неудобно… И покойник, наверное, ещё не закоченел.

Мне стало обидно, что говорят, словно про какой-то груз, но за папу вступился высокий, широкоплечий старик с большой белой бородой. Я с первого взгляда его приметила – ну прямо Илья Муромец! Вот он и проговорил степенно:

– Гостя в дом на носилках не несут. На носилках его выносят.

И все с ним согласились:

– Почтенный Додихудо верно сказал.

А чёрный обиделся, скривился и пробормотал, словно про себя, но чтоб услышали:

– Этого гостя из города привезли. Ему, наверное, всё равно…

Все деликатно сделали вид, что не слышали. Несколько мужчин залезли в кузов, подняли папу и передали стоявшим внизу, а те целой гурьбой – человек, наверное, десять – подняли на плечи и побежали по извилистой улочке, круто идущей вверх. Мы подхватили сумки и поспешили за папой. Пройдя с десяток шагов, я оглянулась и увидела, что дедушка сильно от нас отстал. Ему было трудно идти на подъём. Я остановилась и подождала его. Мы шли по узкому проходу между низкими заборами, сложенными из камня, и молчали. Бедный, бедный папочка… Я по-прежнему не могла поверить в то, что он умер. Мне казалось, что я вижу какой-то нелепый сон, и горе неподвижно застыло где-то у меня в глубине, как чёрная вода в бездонном колодце.

Когда мы подошли к папиному дому, дверь в заборе была распахнута, а возле на улочке толпились люди. Они расступились, мы с дедушкой вошли во двор, где тоже стояли люди, молча. Никто из них, пока мы шли к дому, даже не кивнул дедушке. Будто не видели его. На похоронах нельзя здороваться…

Папа лежал на полу в низкой полутёмной комнате, освещённой тремя глиняными светильниками. Мебели почти никакой. Буфет с парадной посудой да пара сундуков, на высились стопки красных ватных одеял. Ни стола, ни стульев. Пол застлан ковром. Посередине – папочка, завёрнутый в белое. Сидевшие вокруг тихо плакали. Мама сидела с другими женщинами, справа у стены, в полутьме.

Дедушка вошёл, но никто даже не шелохнулся. Это похоронный обычай – не вставать, когда входит кто-то, даже старший. Мужчины потеснились, чтобы дедушка мог сесть возле папы. Он тяжело опустился на войлочный палас и сразу же обнял Андрюшку. Похоже, Андрей ему папу напоминает. А я пробралась к маме. Она подняла на меня измученный взгляд и молча кивнула. Сидевшая рядом с мамой женщина в синем платье встала, я немедленно догадалась, кто она. Папина другая жена! Я её такой и представляла. Настоящая царица. Высокая, стройная. Светильник освещал лицо, которое показалось мне очень красивым. Прямой нос с горбинкой, большие глаза, брови дугой. Она обняла меня.

– Бедная девочка, сирота…

Мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что её зовут Бахшандой – дедушка по дороге сказал. Все плакали, и я тоже не сумела удержаться. Рыдала, пока в дверь не заглянул какой-то человек и негромко сказал:

– Выносите гостя. Обмывальщики пришли.

Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины заголосили. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тётка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:

– Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.

Мама взяла меня за руку. А та же задняя тётенька – тихонько:

– Доченька, скажи своей маме… Если хочет, может быть, платок снимет.

Я шёпотом перевела мамочке.

– Зачем? – спросила мама и потуже затянула узел своей чёрной косынки.

Женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные чёрные волосы были распущены. Мама огляделась и, кажется, сама поняла. Пожала плечами и сняла косынку. Тётушка, сидевшая позади, опять прошептала – теперь уже маме:

– Невестка, может, волосы захотите распустить?

Я перевела.

– Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, – проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.

Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землёй на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.

Тётя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от неё взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идёт посмотреть, что лежит на носилках, как если бы… ну, не знаю… ну, как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?

И вдруг она будто ожила и заголосила:

О, дом мой, дом мой! Дом мой, разрушенный дом…

Я знала, что это древнее вдовье причитание. Слышала его недавно у нас в Ватане, когда у соседки умер муж, и представить не могла, что скоро завопят над моим папой, а наш дом будет разрушен…

О, дом мой, дом мой, без крыши четыре стены.
Царь мой ушёл, остался дутор без струны,
Кувшин без воды, душа без тела.
Дом мой, дом мой, дом опустелый.

Тётя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо:

Гости пришли, не встанешь, не скажешь: «Салом»,
Заждался тебя твой конь под седлом,
Твоя чаша средь лета покрылась льдом.
Дом мой, дом мой, разрушенный дом.

Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слёзы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме – видимо, мулло – оглядел двор:

– Сын… Пусть сын тоже понесёт.

Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошёл к носилкам. Вместе с другими мужчинами понёс на плечах нашего папу. Мулло пошёл впереди. Какая-то девочка побежала за носилками. Мы, женщины, остались во дворе. Все чего-то ждали.

Вдруг девчонки, стоящие на плоской крыше дома, закричали:

– Мулло джанозу читает!

Мне объяснили, что одну из моих сводных сестриц послали на пригорок, с которого открывается вид и на дом, и на кладбище, чтобы она подала знак, когда начнётся заупокойная молитва. Все женщины во дворе присели на корточки и забормотали отходную по моему папе.

Кончили молиться, и закипела бурная деятельность – подготовка к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.

– В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.

– Еда нечистой сделается. Осквернится.

Меня обидело, что они говорят, словно папа какой-то заразный. Но я понимала… Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а всё равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. По улице мне навстречу какой-то дядька тащил на верёвке маленькую тощую корову.

– Эй, девушка, позови свою старшую мать.

Это он про тётю Бахшанду! Она, конечно, замечательная, я полюбила её с первого взгляда, но чтоб назвать мамой… Никогда! Я сказала сердито:

– Мама у меня одна. Нет ни старшей, ни младшей.

Дядька сказал по-русски:

– Эх, девочка, теперь не в городе живёшь. У нас немного по-другому. Тебе потихоньку привыкать надо.

– У вас что… – я замялась и вдруг ляпнула словно пионерка (не нашла слов, чтобы по-другому спросить): – Разве не советская власть?

Дядька вздохнул:

– Не знаю, что тебе сказать. Наверное, не советская. Россия от нас ушла, и советская власть пропала. Теперь не знаю, в каком веке живём.

Он ещё раз вздохнул:

– Вообще-то Зухуршо теперь власть.

Из вежливости я спросила:

– Кто это?

– Э, девочка, в голову не бери. Тебе зачем знать?

Незачем. Я в Ватане-то толком не знала, кто в начальниках ходит. А в кишлаке и подавно не интересно, что за Зухуршо такой. Я отправилась искать тётю Бахшанду. Не нашла, зато наткнулась на ту женщину с неприметным добрым лицом, что посоветовала маме распустить волосы.

– Корову привели…

– Иди, дочка, скажи, чтоб на задний двор отвели.

Я заколебалась.

– Может, лучше… у тёти Бахшанды спросить…

– Не стоит её утруждать. Мы с тобой сами решим.

– Да? А вы…

– Я жена твоего дяди. Дильбар меня зовут.

Стало немного проясняться, кто кому кем приходится.

– А этот человек с коровой? Такой статный, лихой, с усами…

В это время я увидела, что лихой и усатый, не дождавшись указаний, заводит коровёнку во двор.

– Нет, он нам не родня, – сказала тётя Дильбар. – Это Гиёз, парторг.

Он же бурёнку зарезал и разделал. Мясо сварили с лапшей в огромном закопчённом котле, и мы до ночи таскали в наш двор деревянные блюда с «похлёбкой смерти», как называют поминальную еду. Поминавшие сидели на разостланных на земле паласах и кошмах: накормили мы, наверное, весь кишлак.

Умаялись до смерти. Спать нас с мамой уложили в маленькой каморке, в пристройке на заднем дворе. Кажется, это было что-то, похожее на кладовую. Бросили на земляной пол палас, а на него – тонкие матрасики, курпачи, и одеяла. Мы упали на них, но долго не могли уснуть. Папина смерть давила меня, как тяжеленная могильная плита. Теперь, когда не надо было ничего делать, ни с кем разговаривать, притворяться спокойной, я не могла пошевелиться, вздохнуть или просто подумать о чем-либо. Даже плакать не могла.

Утром, когда мама ещё спала, я вышла во двор и увидела в дверях курятника тётю Бахшанду с рыжим петухом в руках. Я вспомнила, как вчера, при первой встрече, она меня приласкала, совсем как родная, разлетелась к ней и воскликнула:

– Доброе утро, тётушка!

Она холодно глянула, молча кивнула и пошла мимо. Я сначала оторопела, а затем выругала себя: человек от горя не отошёл, а ты лезешь с приветствиями. Потом подумала: а у меня разве не горе?! Может, я обидела её обращением? А как её называть? К родным тёткам и к любым вообще старшим женщинам обращаются со словом «тётушка». А она мне кто? Если по-русски, то мачеха. Но ведь мачеха – это когда мамы нет. А на таджикский лад? Нет, так я тоже не хочу. Выходит, с какой стороны ни посмотри, Бахшанда – мне чужая. Придётся вести себя посдержаннее…

Она остановись, сунула мне петуха и приказала сухо:

– Идём.

Я поплелась за ней. На переднем дворе нас ждала небольшая компания – тётя Дильбар и две соседки, которые вчера особенно хлопотали на поминках. Одна – полная тётенька в коричневом платье – была похожа на большую кубышку из тёмной глины с круглыми боками. Я про себя сразу стала её называть тётушка Кубышка. Другая – низенькая, пышная, белая. На вид – точь-в-точь мягкая лепёшечка из сдобного теста. Тётушка Лепёшка.

Тётя Бахшанда приказала мне:

– Позови брата.

Андрей ночевал в пристройке для гостей, мехмонхоне. Прижимая к себе петуха, я постучала в дверь. Братец выглянул мрачный, встрёпанный…

– Эй, парень, иди сюда. Отрубишь петуху голову, – крикнула тётя Бахшанда.

Он буркнул:

– Сами рубите.

Тётя Бахшанда бровь заломила, но объяснила сквозь зубы:

– Женщинам убивать запрещено. Твой дядя ушёл, в доме одни женщины. А ты… всё же мужского полу.

– Убивать не стану!

И захлопнул дверь. Бедный Андрей! Никак не может с собой совладать. Ходит мрачнее тучи, на всех огрызается. Будто он один на всём свете страдает. Я своё горе заперла глубоко внутри и старалась держаться как обычно, чтоб не опозорить папочку. Чтоб люди не подумали, что папа воспитал нас невежливыми и слабыми. Я поспешила на защиту Андрюшки:

– Брат очень переживает.

Соседки тактично потупились – показывали тёте Бахшанде, что не заметили, как Андрюшка ей нагрубил. Тётушка Кубышка сказала:

– Дом надо очистить.

– Надо в нём кровь пролить, чтобы от скверны смерти избавиться, – добавила тётушка Лепёшка.

– Если обряды не соблюсти, покойник вредить будет, – сообщила тётушка Кубышка.

Тётя Дильбар ничего не сказала и куда-то ушла. Тётя Бахшанда грозно молчала.

– Подождём, пока дядя Джоруб вернётся, – предложила я.

– Давай-ка, девочка, свяжем петуху ноги, – сказала тётушка Кубышка. – Наверное, сестрица Дильбар сделает мужскую работу.

Пришлось мне держать бедную птицу, а пока мы возились с верёвочкой, вернулась тётя Дильбар с большой оранжевой морковкой в руке. Рядом с центральным столбом веранды стоял чурбачок, на который положен был топор. Петушиная плаха. Тётя Дильбар подошла к чурбачку и задрала до пояса подол своего красного платья. Мне бросилось в глаза, что верх длинных атласных шальвар с красивым цветным узором пошит из грубого серого карбоса. Тётя Дильбар сунула себе в промежность морковку, зажала её между ногами и взяла топор.

– Подай петуха, доченька.

Я подошла к ней вплотную, прижимая к груди несчастного петела. Тётя Дильбар ухватила затрепыхавшегося петуха и…

Одним словом, отрубила ему голову.

Я теперь, наверное, всякий раз при виде морковки буду вспоминать, как хлопал крыльями, замирая, петух, подвешенный на центральном столбе за связанные ноги, и как дёргался обрубок его шеи и брызгала оттуда чёрная кровь… Но больше всего меня поразило, что тётя Дильбар убивала петуха настолько деловито и равнодушно, словно дёргала репу из грядки. Бесчувственная она, что ли?

А у меня было смутно на душе. Прежде я видела, как убивают животных. Наши соседи в Ватане готовились к свадьбе, и мы, дети, смотрели, как режут барана. Было страшно, но я решила: раз взрослые делают такое, то, наверное… ну, видимо, так надо, что ли… О смерти я вообще не задумывалась. Теперь только о ней и думаю. Когда папу убили, мне стала отвратительна любая смерть. Петух был такой глупый и беззащитный. Андрюшка, хоть грубиян, но молодец, что отказался. А я? Смалодушничала. Пошла у тётушек на поводу. Я мысленно дала себе слово: больше никогда в жизни никому не поддаваться. А то, что папа может нам навредить, это глупость какая-то. Соседкам простительно – им папа чужой. Но тётя Бахшанда…

Я позже к ней подошла и прямо спросила, верит ли она в эту ерунду. Она неохотно, но всё-таки ответила:

– Покойный, да не передаст ему земля мои слова, мало семьёй интересовался. Не думаю, что его дух будет о нас помнить. Если и навредит, то разве что случайно.

Нет, она папу не любила! Да и с нами почему-то не слишком любезна. Вечером я нечаянно подслушала её разговор с дядей Джорубом.

Мне не хотелось видеть людей. Даже маму или Андрея. Я забралась на плоскую глиняную крышу нашей пристройки, легла на спину и стала смотреть в небо. В Ватане никогда не бывает такого чёрного, глубокого неба и столько звёзд. Крыша была очень холодной. В горах даже днём: на солнце – как в бане, в тени – как в холодильнике. «Крыша одна, погоды две. С этой стороны крыши – холод, с другой – зной». Это тётя Дильбар сказала. Пословица здешняя.

Я насмерть продрогла, но это было даже лучше – пыталась представить, что умерла. Каково это – быть мёртвым? Я стала думать о папе. Он сейчас тоже лежит, смотрит вверх невидящими глазами, но над ним не звёздное небо, а чёрный глухой слой земли. Наверное, земля – это небо мёртвых.

Внизу, на земле, слышались чьи-то шаги, шуршало сено. Видимо, кто-то бросал корм овцам в загончике. Я услышала, как тётя Бахшанда сказала:

– Ако Джоруб, зачем вы этих людей к нам привезли?

Дядя Джоруб вздохнул:

– Нам они родные. В городе их убить собирались. Кто, кроме нас, детей покойного Умара защитит?

А она:

– Э, ако… Может, вам эта его джалаб приглянулась?

Маму проституткой назвала! Я хотела соскочить с крыши и заорать: «Не смейте говорить такое о моей маме!» Но хватило ума сдержаться. Подумала: ну, сейчас дядя Джоруб ей выдаст. И вдруг услышала, как он мямлит:

– Не надо так говорить. Вера – хорошая женщина. Теперь, когда жизнь моего брата окончилась, у тебя и причины-то нет с ней враждовать…

А она:

– Дети! Дети – причина. Моим детям придётся с её детьми делить хлеб, которого и без того не хватает. Эта джалаб будет мой хлеб есть.

– Не беда, – залопотал дядя Джоруб. – Они работать станут. Ты сама знаешь: много людей – много работников.

А она:

– Работники? Эти русские из города ничего не умеют. – Помолчала и спросила: – Задумали их с нами жить оставить?

– Куда они поедут? Сама, невестка, сообрази – война. Они по дороге даже десяти километров не проедут. Остановят, ограбят, убьют… Такое сделают, что и говорить страшно. Пусть с нами живут, пока в мире спокойно не станет. А дальше – как Бог захочет.

Она помолчала, потом сказала резко:

– Верхнее поле. Надо расчистить и распахать. Едоков стало больше, земли нужно больше. Прежде хватало, покойный деньги присылал. А теперь вам в совхозе ничего не платят. Покойный ушёл, нужно искать, откуда хлеб брать. Я давно о том думала, но рук не хватало. Пусть работают. Только вы, ако, сами ей скажите. Я с ней разговаривать не желаю.

Дядя Джоруб:

– Эх, невестка, не для женщины и подростков эта работа. Для сильных мужиков.

– В этом доме нет ни одного мужика, – отрезала Бахшанда, и я услышала лёгкие решительные шаги. Она ушла.

Ляпнула бы она такое моему папе! Уж он бы ей рога обломал. Нет, не зря у дяди Джоруба такое глупое и смешное имя. По-таджикски оно означает просто «веник». Видимо, у дедушки умирали несколько младенцев подряд, вот и дали новорождённому дядюшке такое имя, чтобы обмануть болезнь. Называют веником, значит, он не ребёнок, а просто пучок веток, метёлка. К веникам болезнь не цепляется. К ним цепляются злые невестки. Подметают ими, как хотят.

Назавтра дядя Джоруб – он же дядя Веник или, ещё лучше, Метёлка – повёл нас на поле. Мы поднялись по тропе в гору и вышли к скале, под которой я увидела площадку, размером с баскетбольную. Ну, может быть, чуть побольше.

– Вот земля, – сказал дядя Метёлка. – Верхнее поле.

И это поле?! Если на земле что и росло, то одни камни. Обломки скалы. Маленькие, побольше и очень большие. Так называемое поле было настолько завалено каменьями, что молодая зелёная травка пробивалась лишь кое-где.

Дядюшка Метёлка произнёс: «Йо, бисмилло», нагнулся, поднял большой угловатый камень и оттащил на самый край баскетбольной площадки. Оказывается, он очень сильный, наш дядюшка. Его даже уважать можно. Ухватил другую глыбу, подволок, положил рядом с первой. Андрюшка скинул рубашку и тоже принялся за дело. Подключились и мы с мамой…

Теперь понятно, почему здешние поля со всех сторон окружены заборами. Не слишком высокими – едва в половину человеческого роста. Наш-то наверняка получится повыше.

Потом дядя Джоруб ушёл. Мы перекусили лепёшками с водой и продолжили работать. Кучка камней росла. Забор начнём выкладывать позже. И я представила, каким он будет. Вот я уже забираюсь Андрею на плечи, чтобы дотянуться и положить камень в верхний ряд. А забор растёт и растёт. Вот он вырос до самого неба. Мы приставляем к нему хлипкие самодельные лестницы и карабкаемся по ним, а камни на поле никак не убывают…

Через несколько дней я поняла, что время измеряется не сутками, часами и минутами, а кучками камней. Прошла одна куча. Другая. Третья… Было славно по утрам окидывать взглядом наш каменный календарь. Вот если б Бахшанда не лютовала. Она маму невзлюбила, придирается ко всякой мелочи. Не туда воду после стирки вылила. Не так села. Не так встала. Перечислять противно. Недавно – не помню, в какую именно кучу, – опять завела:

– Вера, ты хоть какое-нибудь дело хорошо сделать умеешь? Опять всё испортила. Сказали верблюду: «Подмигни», а он огород разорил.

Я вступилась:

– Тётушка, не говорите грубо с моей мамой.

Она и ухом не повела:

– Ты, Вера, даже дочь не сумела научить, как со старшими разговаривать.

Я сказала:

– Если чем-то недовольны, меня ругайте. Маму не троньте.

Она упёрла руки в бока.

– Эге, корова легла, телёнок встал.

Я крикнула:

– И она вам не корова!

Она рукой махнула:

– Ты как твоя мать. Неумелая, невоспитанная.

Дядя Джоруб попытался её урезонить:

– Женщина, оставь девочку в покое. Хоть с детьми не воюй.

Она как с цепи сорвалась:

– Дети?! Что вы про детей знаете? Если чего не узнали, у своей бесплодной жены спросите. Вы, коровий врач, тысячи коров осеменили… Почему жену осеменить не можете?

Я думала, дядя Джоруб её убьёт. Побледнел, кулаки сжал, но сдержался, повернулся и ушёл. Она крикнула вслед:

– Или эту белую русскую корову оплодотворите. Пусть ещё одного невоспитанного ублюдка родит.

Как хорошо, что мама не понимает по-таджикски.