Добавить цитату

© Редакция журнала «Плавучий мост», 2016

© Waldemar Weber Verlag, Аугсбург, 2016

© Авторы публикаций, 2016

* * *

Поэзия и время. Сергей Ивкин[1]. Ножницы для Мнемозины

У Антуана де Сент-Экзюпери в одном из романов была прописана идея, что проза раскрывает для человека фантастическое фрактальное время иллюзорных историй в тот момент, когда он, уставший, замер в ночной реальности и, подчиняясь рассказчику, собственное линейное время остановил, а вот поэзия необходима для долгих пустынных переходов на верблюдах или иных транспортных средствах, чтобы самостоятельно сократить время пути, при этом не позволив себе уснуть, потерять контроль. И тогда песня – всего лишь частный случай поэзии. Идея, что поэзия пытается отменить время, подарив поэту бессмертие (время и смерть при таком мышлении идентичны), присутствует в западной критике. В восточной практике стихотворение чаще является флаконом для сохранения нескольких минут конкретного переживания (пусть даже оно может с определённой периодичностью повторяться), таким образом, само время прячется внутри поэзии от смерти. В скандинавской мифологии поэзия неотличима от магии, она способна нарушать ход времени, разрушать череду предписанных событий. Для поэта поэзия часто подменяет время его жизни, замещает систему стандартного измерения, сама становится временем. Грецию поэт помнит по Алкею и Сапфо, Рим ему интересен по Овидию и Катуллу, Средние века – по «Кармина Бурана», Возрождение – по Данте Алигьери и Томасу Мэлори. Собственная биография пронизана открытием конкретных книг, где прикосновение к каждому классику – возвращение в тот момент, когда неофит его впервые прочитал или услышал из иных уст. И взгляд на то, должна ли поэзия отражать современность зависит исключительно от вкуса каждого конкретного автора: один человек меряет шагами аллею Керн в Михайловском, другой в тысячный раз переживает августовские баррикады напротив Белого дома в 1991 году. Нет единой формулы. Эти строки Ольги Седаковой могли быть написаны и приходящим в сообщество первых христиан, и могут быть созданы ещё через несколько столетий:

Я не знаю, Мария, болезни моей. Это сад мой стоит надо мною.

Наследующая её времяощущение Екатерина Симонова одну из своих книг напрямую называет «Время», обыгрывая и календарь, и тему течения времени, подобно воде, её отражательную способность, связь времени с небылицей и небытием, поскольку всё, отстоящее во времени, становится небылью.

Мария, Мария, что делаешь ты со мной?/ с моей любовью,/ со своею судьбой,/закрывая её от меня, как окно,/ глядя на меня сквозь него,/в твоих глазах отражаются птицы и бесконечное небо,/темнеющее, исчезающее ветром сорванной простынёй,/и всё.

Однако при другом раскладе, когда пишущий считает себя прочно связанным с текущей реальностью, всё равно происходит выворотка: проходя через призму стихотворения историческое событие становится эпосом. Роман Тягунов с апреля по декабрь 1987 года сложил поэму «Письмо генсеку» и отправил в газету «Правда» и ЦК КПСС 19 декабря 1987 года. Поэма посвящалась 28 съезду КПСС. Отдельные строки данного ритмического коллажа стали городским фольклором, а к пол ному тексту обращаются как к документу эпохи, гораздо более значимому, чем газетные публикации.

Спасибо Михаилу Горбачеву/За то, что он сидит у нас в печенках,/ Зато, что он пришелся не по вкусу/ Не только старым, но и молодым./ Да здравствует искусство для искусства,/Идущее по ленинскому курсу! / Всех в Крым!

Настолько же внимательный к именам современников Янис Гранте сохраняет собственную терракотовую армию императора Цинь Шихуанди:

РИО

ким чен ын лично приехал / в аэропорт. / смотрит в панорамное окно. / видит:/ спортсмены сходят по трапу. / выстраиваются в шеренгу, генерал тун командует: / медалисты, выйти из строя! / выходит юн чхол ом. / выходит хью сим чой. / выходит ким сон гук. / ВЫХОДИТ КИМ сон и. / выходит ким ку-хан. / выходит чон сим рим / (единственное золото: / тяжёлая атлетика, женщины до 75 кг)./генерал пак уводит этих шестерых в здание./остальныхолимпийцев/ (29 человек)/расстреливают на месте// устал, как же я устал,/думает ким чен ын/ и закуривает.

Стихотворение иссекает время. Оно вырезает из него лоскут и сворачивает внутри себя. Возможно, только такие лоскуты и сохраняются. Червоточины в океанской толще. Способ путешествия по состояниям и интимным переживаниям давным-давно умерших людей.

Берега

Андрей Санников. Глаза белы и светятся запястья

Носишь сердце, прикасаешь руку
к снегу на заснеженном кусте.
Позвонишь уехавшему другу,
спросишь – как погода в Элисте?
Жизнь идёт, как тихая собака
рядом и глаза у ней белы.
Помнишь, здесь была большая драка –
а теперь здесь пятна от золы.
Города, похожие на горе –
например, Челябинск или Тверь.
Даже если лучше будет вдвое –
всё равно всё будет, как теперь.
Только это ничего не значит.
Я хотел быть счастлив – и не смог.
Каждому, кто говорит и плачет,
кажется, что он не одинок.

Амарсана Улзытуев. Автопортрет

Ах, эта песня рабов из бразильского сериала Рабыня Изаура,
Ази-зун-г рун-гэ знаменитое, с суржика португальского:
«Высокий сладкий тростник
Ой, высокий сладкий тростник
Гля, какой высокий
Высокий и сладкий
Ой, сладкий!»
А мелодию, оказывается, сочинил Доривал Каимми,
Автор генералов песчаных карьеров моей хулигансой юности…
И дело вовсе не в том, что по капле выдавливать из себя раба,
Или выдавливать из широт и долгот себя – рабов и господ страну,
А просто – о, достоевскиймо – от ударов хлыста умирая,
Оставаться свободным, унг-зирунг напевая…

Евгений Рейн[2]. Заколдованный звуками струн…

Что же такое поэзия? Возможно ли дать окончательное определение? Теофиль Готье утверждал, что «поэзия – это лучшие слова в лучшем порядке». Импрессионист Борис Пастернак писал, что это «двух соловьев поединок». Но ближе всего к определяемому абсолюту, на мой взгляд, является строка Василия Андреевича Жуковского из поэмы «Камоэнс»: «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли».

Обязателен ли для поэзии метр, т. е. ямб, хорей, анапест, амфибрахий, дактиль? А созвучное окончание строк, в просторечии именуемое рифмой? Гомер писал, вернее, складывал стихи гекзаметром – это метр, основанный на дактилическом звучании. Рифмы у него не было. Рифма пришла в европейскую и русскую поэзию в Средние века из поэзии арабской. Еще Пушкин предсказывал конец рифмованной поэзии, ссылаясь на то, что количество правильных рифм в русском языке ограничено. И для своего времени он был прав.

Однако не прошло и века, как стали употребляться ассонансы, рифмоиды, составные и усеченные рифмы. А количество таких неправильных рифм неограниченно, оно исчисляется миллионами. Подобная эволюция случилась и с метром. Уже в начале XX века у Блока, Ахматовой, Хлебникова появились дольники и тактовики, свободные ритмы, где обязательным было только число ударений в строке, а общее число стоп – произвольно. Лучший тому пример, это гениальный хлебниковский «Зверинец»:

О, Сад, Сад!
Где железо подобно отцу, напоминающему братьям,
что они братья, и останавливающему кровопролитную схватку.
Где немцы ходят пить пиво.
А красотки продавать тело.
Где орлы сидят подобны вечности, означенной сегодняшним,
еще лишенным вечера, днем.
Где верблюд, чей высокий горб лишен всадника,
знает разгадку буддизма и затаил ужимку Китая.
Где олень лишь испуг, цветущий широким камнем.

Что же касается метрики, то еще в 1910 году Вадим Шершеневич перевел с французского теоретическую работу Шарля Вильдрака и Жоржа Дюамеля «Теория свободного стиха». В предисловии переводчик написал: «Господствующее до последних лет и еще существующее в наши дни убеждение, что стихи построены на числовом соответствии не больше, чем добросовестное заблуждение. Как справедливо указал некогда Валерий Брюсов, французский и русский стих, основывается на равновесии и пропорциональности образов и цезур. Совпадение числа слогов не обязательно, в этом отношении французская поэзия ближе всего к русским народным былинам. Все больше и больше права приобретает свободный стих. Почти все остальные мысли французских теоретиков могут быть применены к русскому свободному стиху».

Вчитаемся в стихотворение «Лето» из книги Амарсаны Улзытуева «Новые анафоры»:

Озеро Щучье, купаюсь с моими детьми,
Оленьке – девять, сыну Дондоку – шесть,
Рядом мой друг, Мастер Ли, Лихотин Леонид –
Рябь от него по всему побережью.

Или другой пример:

Чистое золото орд моего лица,
Чикузкоглазым, как лезвие, взглядом – и нету его, супротивника мово!
Вырастил я нос – да не нос, приплюснутый кувалдой,
Выпрастал из-под жёстких волос ушки на макушке-слушать топот судьбы.

Какая свобода и, вместе с тем, какая организованность стиха! Было ли что-нибудь подобное прежде? Дай Бог, памяти, что-то припоминается:

Если кого я люблю, я бешусь порой от тревоги,
что люблю напрасной любовью,
но теперь мне сдается,
что нет напрасной любви,
что плата здесь верная,
та или иная.
Я пылко любил одного человека,
который меня не любил,
и вот оттого я написал эти песни…

Это стихотворение из книги Уолта Уитмена «Листья травы», которое было написано в 60-е годы XIX века. Однако Амарсана Улзытуев совершенно естественно и свободно сегодня ведет собственную обретенную линию:

Нежная кожа цвета рдеющей вишни,
Нега в миндалевидных тёмных глазах,
Смоль чёрных, как космос, волос,
Смотрит – не то европейка, не то азиатка…
Или еще одно замечательное стихотворение «Омулевая бочка»:
Славный корабль, омулёвую бочку свою
Сладить решил, дабы, как в песне великой,
Священный Байкал переплыть без вёсел, руля и ветрил
Свет Николай Федорович Лупынин из посёлка Култук,
Вот он нашёл из-под кабеля деревянных бобин,
Ведь не пропадать же добру на мусорной свалке,
И сконструировал чудо-плавсредство своё
Искренне веря, что молодцу плыть недалечко.

Или вот, как внимателен поэт в стихотворении «Марья Ивановна Боспорская» к самым обыденным, ординарным, сиюминутным проявлениям жизни, которые в финале ввергают нас в бесконечность покаяния:

В столовке керченской из советских времён
Столпились мы в очереди – пообедать,
Тут протискивается ко мне старушечка,
Тутошняя, видать, сухонькая такая, с добрым лицом:
«Сынок, – говорит, – смотри, вот я хлеб жую», – и показывает
Кусок серого свежего хлеба,
Краешек от него отрывает беззубым ртом,
Вкусно так причмокивает и приговаривает:
– Обязательно возьми, сынок, этого хлеба, попробуй,
Я такой на заводе своём в столовой двадцать лет ела,
Ох, я его ела, вкусный, пахучий, я ела,
Да с наганом я там при входе сидела…

Стихи эти предельно заземлены, мастерски наглядны, и вдруг в последней строфе следует обращение к биографии героини, служившей когда-то давно в органах НКВД. Именно это поднимает их так высоко, так многозначительно над горизонтом бытия. Только одной строкой. Вот это и есть зрелость и мастерство поэта, умение нелже-эффектное, а истинное, опирающееся на эстетический кодекс. А эстетика – это и есть позиция поэта. Амарсана Улзытуев создал для себя свою собственную, особую поэтическую систему, по существу не имеющую аналогов ни в современной русской поэзии, ни в мировой. Это, вероятнее всего, будет раздражать критику, всегда по большей части инерционную, которой необходимо иметь перед глазами уже устоявшиеся, временем проверенные образцы. Но вот, что говорит Иоганн Вольфган Гете по записи Эккермана 9 февраля 1831 года:

«Будь я помоложе и позадиристее, я бы нарочно погрешил против общих технических причуд, пользуясь аллитерациями и неточными рифмами, сколько мне вздумается, зато я бы постарался высказать такое, что каждому бы захотелось это прочитать и выучить наизусть».

Вот и эту книгу хочется всю, до конца прочитать, и если Бог даст памяти, выучить наизусть. Воттакое, например, совершенно великолепное стихотворение:

Никогда не думал, что игра на скрипке – атлетическое занятие,
Николай Орлов, из Сергиева Посада
Был похож на Атланта, держащего небосвод рукою,
По-бычьи вздувая жилы, правя смычком, как Гелиосовой упряжкой.
Подбородок его упирался в подножие Килиманджаро,
Споря – величием и уязвимостью – с пятой Ахилла,
И вид его был манифестацией парадоксов Зенона –
Как высечь огонь блаженства из бесконечного…
И музыка его была «Летняя гроза» – священника из Венето,
Им – кто шед по мрамору – догнать Зенонову черепаху,
Кто-то бросал грошики или купюру в распахнутый зев
футляра… «Кто ты?» – гремели громы, слетались грозы у Мадагаскара…
Почему здесь Африка и малагасийское побережье?
Потому что это мой каприз, моё бесконечное,
Как эта вечность, как это presto мечтает в метро кишащем –
Каждому по блаженству, простому человеческому блаженству…

Если есть хотя бы отдаленный предшественнику этой поэзии, то это великий Уолт Уитмен… Однако у русского верлибра своя история. В XX веке это Блок, Кузмин, Винокуров, Бурич, Куприянов. И все-таки русская поэзия пошла другим путем, путем рифмованным и ритмическим, именно ритмическим, а не метрическим. По свидетельству Семена Липкина, Мандельштам после поэтического вечера Георгия Шенгели, сказал: «Каким бы замечательным поэтом мог бы стать Георгий Аркадьевич, если бы он понимал, что не метр решает дело, а ритм». О том же говорил и Маяковский в своей известной статье «Как делать стихи». Верлибром написаны и поздние стихи Геннадия Айги, принесшие ему европейскую известность. Французский славист Франсуа Робель объявил Айги лучшим современным русским поэтом. Но это говориттолькоотом, что Робель плохо знает русскую поэзию. Стихи Айги – невнятный примитив, способный восхитить только снобов-дилетантов и людей, промышляющих литературным диссидентством и не имеющих никакого отношения к поэзии. Совсем другое дело верлибры Вячеслава Курпиянова:

Вообще говоря, мысль – это не шутка,
хотя в любой шутке – уже проблески мысли,
и она не на шутку смущает любую мысль…
…Вообще говоря, мысль – это подарок,
которым должно с другими поделиться,
так было задумано на заре человека,
и мысль человека никак не может
настаивать на закате…

Но конечно, лучшие русские верлибры – это те, что открывают «Сети» Михаила Кузмина:

Моряки старинных фамилий
влюбленные в далекие горизонты,
пьющие вино в темных портах,
обнимая веселых иностранок,
франты тридцатых годов,
подражающие д'Орсэ и Брюммелю,
внося в позу денди
всю наивность молодой расы,
важные со звездами генералы,
бывшие милыми повесами когда-то
сохраняющие веселые рассказы
за ромом
Всегда одни и те же…

Вот эту линию русского верлибра и продолжает Амарсана Улзытуев. Следует особо отметить, что его свободный стих естествен, гибок, и главное, наполнен многозначной, подчас философической содержательностью. Вообще, говоря об этой книге, прежде всего, следует отметить ее обширную содержательность. Не содержание – оно иногда бывает случайно и необязательно. Но содержательность, это нечто другое – эта вся жизнь человечества, его история, от самой глубокой древности до обжигающей злобы дня. И еще следует отметить высокую центонность этой поэзии. Случаются явные и скрытые цитаты – Пушкин, Блок, Хлебников – стихи Амарсаны пропитаны поэтической культурой. Как тут не вспомнить Анну Ахматову, которая сказала, что быть может, вся поэзия – это одна великолепная цитата. И как всякая высокая поэзия, эта поэзия автобиографична. И как же широка содержательность этой автобиографичности.

Внутри чужой Родины
Внуков и правнуков тех, чья история – от варваров до Люфтганзы,
Вот она какая – как спящий ребёнок, трогательная и безмятежная!
Любо мне прикоснуться к люльке её крепостей и соборов,
Лоб готический её поцеловать…

Как после этих строк не вспомнить Достоевского, который устами Версилова утверждает: «Русскому Европа так же драгоценна, как Россия; каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же точно была отечеством нашим, как и Россия… О, русским дороги эти старые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес; и даже это нам дороже, чем им самим!» Когда-то Юрий Олеша написал в дневнике, что как все большие люди, Маяковский был добрым человеком. И это абсолютно справедливо. Справедливо это и по отношению к автору стихов нашей книги. Именно доброта – важнейший признак христианской цивилизации. Доброта русского крестьянина, доброта святого Франциска, доброта православных старцев-затворников, доброта великих поэтов, которая сквозит в стихах, даже самых личных, стихах о любви и разлуке, о торжестве и катастрофе.

И сердце то уже не отзовется,/на голос мой, ликуя и скорбя,/ все кончено… И песнь моя несется/ в пустую ночь, где больше неттебя…

Доброта эта иногда буквально не присутствует в стихах, но она является их основой, фундаментом, даже в пейзаже, даже в трагедии. Вот строки поэта, опирающиеся на воспоминания о блаженном детстве, выявляющие суровое время и благие надежды или разочарования:

Это было, когда ещё звали друг друга – товарищ,
Эра милосердия должна была наступить вот-вот,
Эхо революции было в те дни ещё звонким, как девический смех,
Эх, а завтра – Великая Отечественная война.
Эзра Паунд ещё не якшался с фашизмом,
Эзоповым языком Зощенко ещё вовсю соловьем заливался
Эсэсовцы ещё не повесили этих девчонок…

Но не только абстрактное добро, в этих стихах так много конкретной поэтичности, так много узнаваемого.

Я хорошо знал этого человека, бывал у него в гостях, в квартире на Кропоткинской, беседовал с ним, учился у него – это Николай Иванович Харджиев. Ему посвящено стихотворение «Золотой век»:

Любимые ученики Малевича за его супрематическим гробом в исполнении Суетина,

Чьи абстракции напоминали иконы,

Чьи живописные и авангардистские слоны разбрелись по его жёнам…

Перебежавшие от Шагала слетающими витебскими евреями,

Прескверным характером даже в триумфальном Париже оплакивавшем иудушек-учеников…


В этой книге собрано многое из всечеловеческого творчества, иные строки напоминают мне плиты Реймского собора. Я видел этот собор, стоял перед ним, и час, проведенный перед его порталом, не забуду никогда.

Своеобразие, оригинальность поэта более всего определяется его собственной, не заемной интонацией. Интонация этих стихов, на мой взгляд, совершенно особая, ни на кого не похожая, не заемная, и это одно из лучших, сильнейших качеств книги. Автор использовал ментальность всей новейшей истории, ее революционеров и консерваторов, поэтов и философов, славянофилов и западников. Говоря это, я имею в виду Герцена и его великую книгу «Былое и думы», вот, что он пишет на последней странице: «Есть что сказать человеку – пусть говорит, слушать его будут, мучит его душу убеждение – пусть проповедует. Каждый человек опирается на свое генеалогические древо, которого корни чуть ли не идут до Адама. За ним, как прибрежной волной океана, чувствуется напор всемирной истории, мысль всех веков, а с этой мыслью мы можем быть властью».

Да, существует особая власть, отличная от бюрократической злободневности. Она действует на человека не напрямую, она не давит его, а возвышает:

И впрямь музыканты, слепыми перстами играя так ловко –
Ушам не поверить, умом не понять, что-то знают такое,
Что у стоящих толпой волосинки встают на дыбы, шевелятся,
Штопором с неба их душ как подкошены падают птицы.
Ветер свирепый срывает у душ зазевавшихся стяги,
Смерти над ними устали держать колесниц боевые порядки,
Многие, кто оказался поближе, сегодня домой не вернутся,
Но, заколдованы звуками струн, об этом не знают…