Шрифт
Source Sans Pro
Размер шрифта
18
Цвет фона
***
Точно не скажу, когда и где это было. Давно, ещё встарь. Была тут такая деревенька, Хмарино называлась. Да только ненастоящее то было название: приказчики царские, помнится, по-другому его в своих книгах записывали – Марьино. Но местные деревеньку эту никак, кроме как Хмарино, не называли. И не за просто так. И вроде люди обычные, хорошие жили там, работали много, честным трудом себе хлеб добывали, и церковь там была, да только любило всякое распоганое там околачиваться. А почему – никто в толк взять не мог. То ли от того, что место, где деревеньку построили, нехорошим было, то ли от того, что лес дремучий рядом. То ли от того, что были там некоторые, кто с навью якшался.
Жила в деревне той знахарка Авдотья. Был у ней сын Иван, хороший был, работящий, кожевенных дел мастер. Засветло в город уезжал, товары продавал, возвращался затемно и работал долго. Всё у него шло своим чередом: из города невесту привёз, тут женился, дочку народил. Да только жёнка его в родах умерла, и остался Иван вдовцом с ребятёнком на руках. Растил он дочурку, любил очень, но и самому ему короткий век был на роду написан: захворал тяжко Иван да вслед за женой отправился. Так и осталась у Авдотьи из родни одна внучка, которую потом стали на деревне Яговной величать. А настоящее имечко, знамо дело, никто уж не упомнил.
Как Авдотью-знахарку принимали в деревне, так и внучку её любили. Была она девчушка смышлёная, весёлая, да только с летами не хорошела, болезная была: телом как была досточка, так и осталась, лицо оспинками покрылось. Так ещё и с конем ихним один раз девка не управилась: сбросил он её, когда она хотела верхом в лес поехать. Ударилась она оземь да сломала одну свою птичью ножку. Бабка Авдотья выходила внучку, да только всё равно девка хрóмая осталась. Впрочем, не сильно горевала та и быстро приноровилась: надо же бабкино хозяйство вести да ремеслу её учиться. Чтобы легче ходить было, вырезала она себе из берёзы клюку. А бабка Авдотья сама на Бабу-Ягу походила – кряжистая, сухонькая, зуб торчит. Поэтому и стали девчушку так кликать – Яговна: молодая она ещё была, со своей костяной ногой да берёзовой клюкой. А раз бабку, что растила девчонку, Ягой звали, стало быть, внучка её – Яговна.
Нет уже давно ни деревеньки Хмарино, ни дома старой Авдотьи, а о том, что в ту пору приключалось, до сих пор байки ходят. Вот чему хочешь, тому и верь. А я пока сказывать начну.
БАБКИНЫ БЫЛИЧКИ
Поговаривают, что младая ведунья наша не просто так убогонькая родилась. Мол, по роду было ей написано Яговной уродиться: и леший ей батюшка, и русалка – сестрица, и водяной – что дядька родный… Да только всё же многому она от бабки Авдотьи научилась. И вообще, без бабки-то своей, чай, Яговна и вовсе бы в навь отправилась раньше времени.
Не колдовала Авдотья никогда по-чёрному, ничего худого людям не делала и внучке своей не велела. Но всё же знала она и как боль заговорить, и как хворь какую изгнать, и как с домовым поладить, и как зло от дома отвести, разумела. Говорила Авдотья, что тому она от своей матушки научилась, а та – от своей, и так по роду их исцелители были. Все хмаринские знали об умении Авдотьи и руками, и травами, и шепотками лечить, в каждом доме её знали, привечали. Ежели кто в Хмарино рождался, али помирал, Авдотью первее батюшки звали. Всегда к ней в дом за советом приходили, с любым делом или просьбой, зная, что не откажет никому Авдотья. А как у ней внучка подрастать стала, так начала к бабкиному ремеслу прилаживаться и уму-разуму от неё набираться.
Многое повидала на своем веку Авдотья. Было ей, что внучке рассказать.
Коток
Всякий, кто бывал в гостях у бабки Авдотьи, видел, что живёт у неё огромный рыжий кот. Пушистый-препушистый, на ушах – кисточки как у рыси, хвост трубой, а глаза – янтарные, ясные, и будто чёрной каёмочкой обведённые. Как и все коты, был он своенравный и горделивый, за всем с крыльца наблюдал, или на плетень усаживался и смотрел свысока на прохожих. Чужаков он не привечал, а уж в руки и подавно не давался, ласкался только к Авдотье или к Яговне, других людей не признавал. А иной раз, коли не по нраву ему кто, или почует недоброе от тех, кто в дом пришёл, то шипит, урчит, уши к голове прижимает, чуть ли не цепным псом кидается.
Вот такой вот кот жил у Авдотьи, а та его по-своему ласково звала: Коток. Будто бы и вправду тот кот был самый обыкновенный.
Никто не знает, сколько было ему лет и сколько уже живёт у знахарки. Ещё внучка Авдотьи совсем махонькой была, а Коток уже при Авдотье был. Яговна выросла, из девочки в девицу превратилась, а Коток по-прежнему здравствует, и не то что помирать, стареть не собирается: всё такой же ярый, резкий да суровый, разве что шёрстка клоками лезть иногда стала. Видно, что уже много лет коту, но как получилось, что животинка уж две человеческие жизни на земле живёт – неведомо.
Как появился он у Авдотьи, сказывала она сама. Говорит, мол, Коток сам к ней пришел, когда нужда её сильнее всего прижала. Схоронила она сына, осталась одна с маленькой внучкой на руках, а та возьми да и захворай. И так сильно тогда разбила малютку хворь, что снадобья бабки едва помогали. Обсыпали язвочки всё лицо девочки, бил то жар, то озноб, то в глубокий сон Авдотьина внучка впадала, то плакала сильно. Уж и так, и эдак лечила её бабка, тяжко ей самой было наблюдать, как дитё мучается. А окромя внучки надо было ещё людям помогать, и за двором да курями следить… И так уставала Авдотья, что впору было самой в могилу ложиться. Иной раз думала, что прям вот сейчас, на месте удар хватит, а коль не станет её, бабки, то и внучке уж некому будет помочь.
Одной бессонной ночью успокоила Авдотья внучку, подействовали её лекарства, унялась лихорадка, заснула девочка. А бабке уж не до сна было. Иной раз ведь так сильно утомишься, что сон весь прогонишь и до утра глаз не можешь сомкнуть. Вышла Авдотья во двор, а там уже утренним туманом потянуло. Свежо, хорошо так вокруг, и тихо-тихо, слышно, как мышка в стенке между бревнами шуршит. Села знахарка на завалинке, чувствует, как потихоньку смежает ей очи сон-дрема, и вдруг – перед ней огромный рыжий котище. Усами дергает, глазами сверкает, а сидит неподвижно и смотрит на Авдотью, прямо в душу заглядывает и не моргает. Думала бабка, что привиделось ей это: мало ли что почудиться может, неспамши-то. Протёрла она глаза, а кот не пропал, по-прежнему здесь и смотрит на неё.
Долго они так просидели, Авдотья и кот, долго смотрели друг на друга. И не заметила Авдотья, как уж и заря занялась, и петухи пропели, а кот всё на месте на своём, не уходит никуда. А знахарке надо уж было по своим делам идти, управляться по дому, но зверь будто пригвоздил её взглядом. В сердцах махнула Авдотья рукой и сказала коту:
– Ну заходи уже, коль пришёл. Все глаза на меня просмотрел.
А коту будто того и надо было. Тут же он мяукнул, подскочил так, что Авдотье показалось, будто бы он на неё прыгнуть собирается да вот-вот когтями в лицо вцепится. Но кот прыгнул высоко-высоко и очутился прямо на подоконнике, аккурат над головой знахарки.
Так и поселился он у Авдотьи. Сперва она тревожилась, мол, как же: внучка хворая, слабенькая, а тут животина в доме появилась, невесть откуда пришлая. Но потом стала она замечать, что все вдруг будто спориться легче, да в доме не так тяжко находиться стало. Бывало, ложится Авдотья спать, думает на следующий день дорожки ковровые подмести, а как проснется, видит, что уж и дорожки подметены, и паутины в углах нет, и копоти в печи нет. Диву давалась знахарка, а кот знай себе лежит на печке и лениво один глаз приоткрывает.
Как-то раз повадился в курятники к соседям дикий зверь заходить. То курицу придушит, то цыплят украдёт, то яйца разобьёт да нутро выест. Думала Авдотья как бы ей своих кур, гусей да уток уберечь. А как пошла она поутру в курятник, так уж на пороге кот её встретил, а в зубах убитого горностая держал. Так птичий двор в хозяйстве у Авдотьи цел и остался.
Внучка Авдотьина на бабкиных лекарствах поправлялась потихоньку, но всё же иногда беспокоила её хворь, по ночам с жаром возвращалась, и дитё снова плачем заходилось. А кот запрыгивал в кроватку к девочке, ложился в ногах и мурлыкать начинал так громко и раскатисто, точно дикий лев. Так лежал с малюткой кот, пока та не успокаивалась, а иногда и сам дремал вместе с ней. Да и к Авдотье он тоже приходил спать, на грудь ложился. Тогда крепким сном засыпала бабка, и тревожные мысли ей не докучали.
Смекнула Авдотья, что непростой кот у ней в доме поселился. Сплела она ему коврик, постелила в самом тёмном уголке на печке, стала мясом да сметаной потчевать в благодарность за подмогу, ласковое имечко дала – Коток. А тому и понравилось, даже отзываться на это имя стал. Иной раз забредёт аж на другой конец деревни, или в лес убежит, а как услышит, что кличут его Авдотья или Яговна, сразу же обратно возвращается. Не держали его, знали, что волен он идти, куда вздумается, да только не уходил от них Коток: знал, что нужен им.
Бывало, придёт кто-то к Яговне за гаданием али ещё за какой помощью, сразу та понимает, с чем гость пожаловал: с добром, али со злом. Ежели Коток лежит себе спокойно и усом не ведёт, значит, действительно нужда у человека. А ежели Коток шипеть, ершиться и скалиться начинает, значит, с худыми помыслами человек пришёл. И ни разу не бывало, чтобы зверь ошибся.
А коли вместе уходили куда-нибудь Авдотья и Яговна, то наказывали коту за домом приглядеть и приговаривали:
– Ой ты, котик наш, Коток,
Длинный ус, рыжий бок,
Ты одним глазком дремли,
А другим вокруг смотри,
Чтоб никто и никуда,
Ни во двор, ни со двора.
Говорили так – и шли, зная, что с хозяйством точно ничего не приключится. На самом ли деле помогал им Коток, али какое другое волшебство – неведомо. Вот только поговаривал народ, что когда не было дома ни Авдотьи, ни Яговны, видали, как по двору хлопочет низенький мужичонка с огромной растрёпанной рыжей бородой и косматой гривой. А глаза у него – что янтарные бусинки, будто светятся, и смотрят так знакомо, лукаво, по-кошачьи.
Проклятье
Ещё когда Авдотья была моложе, а Яговна была слишком малой, чтобы Яговной зваться, приключилось в Хмарино вот что. Жила в ту пору большая семья: муж с женой да их пятеро детишек – четверо сыновей и одна дочурка. Первенца Егором звали, второго – Ильёй, третьего – Тихоном, четвёртого – Мишкой, ну а дочурка Дарёнкой была. Росли они дружно, друг дружку не обижали да своих стариков уважали, горя их семья не знала. Вот выросли дети, стали свои собственные судьбы устраивать.
И случилось вдруг Тихону, третьему брату, влюбиться в девушку из соседней большой деревни. Причём так любил её, что прикажи она с моста в реку бурную сигануть – не раздумывая бы исполнил волю своей ненаглядной. А влюбиться там, скажем честно, было во что: и фигуркой-то девка лоза, и коса – что пшеница молодая, и глаза – что небо. Да вроде и она Тихона привечала: и приласкает, и прижмётся, и слова худого о нём от ней не слыхали. И родные Тихоновы, и соседи нарадоваться на молодых не могли, уж думали к скорой свадьбе готовиться.
Лишь только Авдотья смотрела на Тихона и его избранницу, головой качала:
– Ну всё, – говорит, – пришла беда – отворяй ворота. Вот, не дай Бог, случится что, не дай Бог, не складётся у них союз – быть худому. Сживёт она парня со свету, аль ещё кто ей подсобит. Кума у меня с того села, вот она-то мне и сказывала, что мамка Тихоновой подружки-то – самая настоящая ведьма, ремесло колдовское чёрное знает, и дочку свою научила… Нет, не будет Тихону нашему житья ни с ней, ни без неё.
Как в воду глядела Авдотья. Не упомнить уж, что там у Тихона с той девкой приключилось, но итог один: развела их судьба, разошлись их дорожки. А как случилось это, так красавица из соседнего села боле в Хмарино не появлялась, и никто об ней с той поры слыхом не слыхивал. И об Авдотьиных речах все позабыли, аль попросту думать не хотели: всяк русский человек на авось надеется, особенно, когда вот такое страшное предсказывают. И Тихон на авось понадеялся, попрощался с семьёй да в солдаты пошёл. Спокойные те времена были, потому не тревожились за него матушка с батюшкой, отпустили с Богом и стали ждать.
Вот и годок пролетел, и второй, и третий серым волком проскакал – на четвёртый воротился Тихон домой. Как переступил он порог родной избы, так не узнали его родители и братья. Что с парнем приключилось? Вроде бы и войны никакой их царство-государство не вело, и провожали-то молодца крепкого, красивого да ладного, а теперь от него будто тень осталась. Исхудал Тихон, иссох весь, кожа потускнела, в вихрах густых проплешины появились, а из очей ясных будто вся жизнь ушла.
Стали родные думать да гадать, что же с их сыном приключилось, стали по знахарям и лекарям бегать, да всё без толку было. И недели не прошло, как воротился Тихон домой, как и вовсе слёг. Слёг – и не встал больше. Не стало его скоро. Только за день-два до своей кончины попросил он матушку с батюшкой за Авдотьей сходить. Понимали несчастные родители что, верно, последнюю волю сына выполняют, сходили за знахаркой.
Вошла бабка Авдотья в горенку, смотрит на постель – а Тихон как увидел её, так аж подскочил, оглядел вокруг взглядом бешеным, кому-то в темноте пальцем грозит:
– Ага, поганые! Что, испугалися? По углам попряталися? То-то же! Нашел я на вас управу!
Авдотья, в углы заглядывает и тоже руками машет, будто отгоняет кого, а сама глядит на паренька с лукавинкой и говорит:
– Ты чегой-то, милок? Нету тут никого: одни мы с тобой в горнице.
– Да как же нет, баба Авдотья? – Так же ошалело смотрит на неё Тихон. – Вон же они, в тени корчатся: кривые, серые, страшные… Знаешь, как они мне докучают? Спать не дают, на грудь садятся, душат…
Ухватил Тихон Авдотью за рукав, потянул к себе:
– Ты побудь, пожалуйста, со мной, бабушка. Посиди рядышком, пока я не усну… Они тебя боятся.
Погладила его по голове Авдотья шершавой рукой и сказала:
– Побуду, милок. Спи, спи. Не позволю я всякой погани тебя тревожить.
Улыбнулся Тихон, закрыл глаза и уснул крепко. Так крепко, будто все эти дни и ночи не спал. А Авдотья посидела с ним, почитала шепотки разные да ушла. А спустя пару дней опосля Тихон и преставился: отлетела измученная душа.
Долго горевали безутешные родители, а братья смекнули, что права была Авдотья, когда про ведьмино проклятие твердила, и решили справедливый суд чинить. Отговаривали их и матушка с батюшкой, и сестрица, и соседи, и сама Авдотья: мол, одумайтесь, ведьм проклятых и так судьба накажет, а вы своим действом ещё хуже сделаете. Не послушали их молодцы, снарядились, купили жира да масла побольше и в соседнее село отправились.
Что точно там приключилось, никто не знает. Вернулись братья в Хмарино и сказали, что спалили ведьму с дочкой вместе в их избе. А кума Авдотьина дошла до неё и рассказала: мол, пожар-то был, только никто из деревенских ни тушить не стал, ни на молодцев докладывать. Все хлебнули горькую чашу, все натерпелись от колдуньи, но никому не хватало смелости своими руками с поганью разделаться, а как нашлись храбрецы, так им мешать не стали и позволили совершить месть. А когда изба сгорела дотла, когда утих огонь, пришли селяне на пожарище, но не нашли следов ведьмы и дочки её, ни косточки, ни волоса, ни лоскутка.
Покачала головой Авдотья да велела больше куме не приходить, чтобы на себя и внучку малую беды не накликать. И самой ей велела бежать из села подобру-поздорову, пока не приключилось с ней чего. Не появлялась больше у их избы кума, и что с ней сталось, никто не ведает.
Вскоре на то село напал страшный мор: дохла и скотина, и птица, и люди тоже. А в одну ночь случился страшный пожар, который сожрал все дома. Вот так и сгорело дотла то село со всеми жителями. Было ли то волей злого рока, али ведьмы так отомстили своим односельчанам, что не помогли – неведомо.
А с братьями, что дом колдуний спалили, и вовсе судьба по-страшному обошлась. Первым умер самый старший брат, Егор: захворал он так же, как несчастный Тихон. Его болезнь даже быстрее сожрала. И тоже перед смертью он звал Авдотью, тоже отгонял кого-то неведомого и страшного, кто мучил его в лихорадочном бреду.
Не успела семья оправиться от потери двух сыновей, как отдал Богу душу Илья. Пошёл он ввечеру на луг, стадо встречать, и не воротился. Коровы сами домой вернулись, а парня нет. Искали его всем селом три дня – и во поле, и по лесу, и на лодках по озеру плавали, щупами дно проверяли. А на четвёртый день нашли пастушки Илью мёртвым на том лугу, куда он за стадом ходил. Околел парень, помёрз, члены – что деревянные. Да только непонятно было, отчего так помер Илья: ночки летние, тёплые, а он – будто по лютой стуже шёл. И как по лугу мужики могли ходить, чёсом прочёсывали, а мертвеца просмотрели – непонятно. Стало худое в мысли людей закрадываться, мол, неспроста сначала деревня та погорела, а теперь и два брата покойного Тихона померли странными смертями.
И неспроста что у Ильи, что у Егора в посмертии такие страшные лица замерли, будто перед кончиной ужаснулись они чему-то.
Печать горя легла на несчастную семью. Не выдержав потери троих своих сыновей, умер старик-отец. Хотя говорят, что тоже он не просто так умер, и будто его та же хворь скосила, что и Тихона с Егором. Все уж догадывались, чем дело окончится, но пособить не могли. И действительно: вскоре после отца умер и Мишка, последний сын. Не хворый, здоровый и крепкий парень, попросту уснул и не проснулся. Отчего – никто не понял. Только у изголовья его кровати один из дьячков, что покойного отпевал, видел длинные следы, словно кто-то дерево царапал.
Так и остались вдвоём матушка и Дарёнка. Выкосило ведьмино проклятье весь мужской род их семьи. И даже сейчас, когда уже дети и внуки Дарёнки взрослыми стали, все в той семье молятся, чтобы рождались девочки, ибо мальчикам на роду написан недолгий срок. До сих пор не утихла сила проклятья, что мать и дочь – ведьмы – наслали.
Суженый
Как наступала зима, как приходила пора святок, так у знахарки Авдотьи отбоя не было. То ребятишки прибегут колядовать, то подружки придут Яговну звать на вечерние посиделки да гадания. А та любила подшутить над девицами: сначала отказывалась приходить, а потом, как стемнеет на улице, подходила к бане, где обычно девицы гадания устраивали, да начинала скрипеть своей клюкой у оконца, приговаривать страшным голосом:
– Я на костяной ноге, на березовой клюке,
Прямой ногой в Яви, а кривой – в нави,
Во ступе летаю, пестом погоняю.
Помелом метель ворошу,
Морок да ворожбу навожу.
Скрипи, нога!
Греми, куриная!
И река-то спит,
Подо льдом блестит,
И земля-то спит,
И по селам спят,
По деревням спят,
Только девки не спят,
На женихов гадают,
А к ним навьи приходят,
В людской мир лезут!
Как слышали её девицы, тут же визг с испуга поднимали, а потом хохотали, веселились. Звали к себе Яговну, просили, чтобы она им на суженого погадала. А той и в радость подружкам судьбу подсказать: и косточки раскидывала, и воск в воду отливала, и тень на стене прочитывала. Вот только когда подружки просили зеркало в зеркало навести, или просто в зеркало суженого позвать, Яговна всегда наотрез отказывалась. Знала молодая колдунья, что нельзя так делать, а на святки – и подавно. Очень уж близко в эти дни навье племя к людям оказывается, а зеркала им дверями служат. А коли зеркало меж свечами ставить и вглядываться в него, али чего хуже – зеркало в зеркало поставить, значит, самолично всякую погань в наш мир напускать. А в отражении можно увидеть такое, опосля чего и умом тронуться недолго.
Научила Яговну этой мудрости бабка Авдотья, потому сама ведунья так никогда не делала и подружкам строго-настрого запрещала. А коли любопытствовали девицы, или же невдомёк им было, откуль такой запрет взялся, рассказывала им Яговна то, что сказывала когда-то ей самой Авдотья.
Сама Авдотья когда ещё девицей была, любили они с подружками на святки на суженого гадать. И как-то раз, в одну из святочных ночей, решила Авдотья в одиночку грядущее своё посмотреть. Дождалась она, пока матушка её к куме уйдёт, а бабушка спать ляжет, поставила на стол перед собой две свечи, а между ними – зеркало. Распустила Авдотья свои косы, посмотрела в черноту позади себя и шепнула:
– Ряженый-суженый.
Приходи ко мне ужинать…
Раз шепнула, второй – ничего. А на третий увидела она, как отражение её в зеркале пропало, а в темноте раздались шаги. Увидела Авдотья, как появились в зеркале ноги, обутые в красные сапоги, и подол мужского кафтана. Забылась она, стала вглядываться, надеясь лицо жениха в зеркале увидеть, но вдруг почувствовала, что за руку схватил кто-то. Дёрнулась Авдотья, смотрит – а по столу, меж свечами рука человеческая шарит. Обычная такая, без когтей, тёплая, с розовой и мягкой кожей. Пошарила по столу – и ускользнула в темноту. Ну, думает девка, наверное, то бабушка проснулась и на столе что-то искала. Посветила Авдотья свечкой – а бабушка её на полатях спит, да и не просыпалась она.
Тут такой страх девушку охватил, что мигом отвернула она зеркало и так и просидела при свечах до прихода матушки. А та увидела, что дочка ни жива, ни мертва, у стола сидит, увидела зеркало, и всё ей стало ясно. Рассказала ей Авдотья про все, что видела: и про ноги в сапогах, и про руку, что по столу шарила. А матушка её только головой покачала, обняла дочку, успокоила и строго-настрого наказала больше так не делать.
– Хорошо, – говорит, – что тот, чью руку ты увидала, тебе оплеуху не отвесил, а то стала бы на всю жизнь со следом во всё лицо, и никак бы ты его не вывела. Если бы вообще в здравом уме осталась.
С тех пор Авдотья больше с зеркалами не гадала, подружек своих надоумила, а как Яговна подрастать начала – так и её научила. А она в свою очередь и своих подружек предупредила, чтобы они чего ненароком не натворили.
Мало ли, что наделают по глупости да по молодости.
…В лесах дремучих не броди без дела. А ежели знаешь, что ты в чаще обрести хочешь, а что – отдать, то ищи чёрный лапник.
За тем лапником – поляна.
Под поляной – берлога.
Над берлогой – Волосов чур.
На том чуре – шкура медвежья.
У подножия – пень трухлявый, а во пне том – ржавый нож торчит.
Ты ту шкуру не трожь, и тот нож не трожь. Коль потревожишь их – тебе живу не быть. Услышишь позади шаг тяжёлый, дыхание смрадное, взгляд пустых глаз мёртвого зверя, а потом и не поймёшь, как раскусят твой череп белые клыки, разорвут плоть когти, сомнут могучие лапы.
…А коль хочешь, чтобы услышал да помог, чтоб целым из лесу выпустил, то сам должен хозяину берлоги что-нибудь отдать.
А своё отдашь, аль чужое – то по своей совести и выберешь.
А по совести твоей тебе и плата будет.
ЛИХАРЬ
Тута вон как дело было: говорил я тебе уже, что деревенька-то наша вообще Марьино называлась. А в Хмарино она превратилась из-за того, что на худом месте она стояла. В окружных лесах уж больно много всякой погани обитало. Нечисть разная жила в чащобах, да такая, с которой шутки плохи. Ух, сколько людей сгинуло там! Кто-то в болотине утоп, кто-то по зиме заблудился да померз, третьих дикий зверь задрал, а кто-то просто ушёл, да и с концами. Вот так вот: был человек – и нет человека, прибрала лесная глушь. Искали таких заблудших, конечно, да только концов уже было не найти, и поиски быстро сворачивали, ибо неровен час – самих смельчаков такая же участь настигнуть могла.
Нехорошие те леса были. Хоть кормили они людей и грибами, и ягодами, и дичью, да только платить за это приходилось чашей горькою, горше брусники да клюквы болотной. А были эти леса недобрые от того, что ещё в стародавние времена сюда пришли волхвы-колдуны, когда люди капища прежних богов на белокаменные церквы заменили, а ведунов гнать стали. Да только не отреклись язычники от своей веры, стали свои капища в глухой чащобе прятать, из вековых древ чуры вырезать. Озлобились колдуны на простой люд за то, что ихних богов почитать перестали, да и напустили в подлунный мир тварей разных, навью погань. И сами порой в таких же нелюдей превращались.
Не знаю я, насколько это правда: как люди сказывают, так и я. Как говорится, за что купил, за то и продаю. Может, и брешут, конечно, да сейчас уж не докопаешься, как оно на самом деле было. Ведунов тех и нет уж давно, капища все мхом да подлеском заросли, только иной раз нет-нет, да посмотрит на тебя из глубины леса деревянный чур своим неживым взглядом. Никуда не делись старые боги, и навьи тоже не делись никуда. Как открыли им дорогу в те леса колдуны, так они до сих пор там и водятся. И нет им большей радости, как душу невинную загубить. Особенно, если эта душа по незнанию или от глупости сама к ним сунется.
***
Жил в Хмарино тогда Никитка, в одной из самых больших изб. Был он сыном охотника, каждый год с отцом на промысел уходил, а как вырос, так его дело и перенял. Сменил он с товарищами – такими же бравыми молодцами – своих стариков-отцов, да стали вместе на охоту ходить. Летом на промысел шли, по осени зимовья строили да запасы делали, чтобы по холоду было куда прийти. Зимой-то как раз в охоте особая нужда была. Так и жили они, добывая мясо, ценные шкуры да пушнину, хорошо жили. Дюже свое дело любили и знали прекрасно, даже загордились немного.
Вот только не знали, и не могли знать они, чем их гордость да азарт охотничий обернутся.
Как-то раз пошёл по весне Никитка-охотник со своими товарищами зверя бить. Да не просто оленя или кабана какого завалить хотели, а кого покрупнее да пострашнее. Помнили они, как звери дикие по зиме житья деревне не давали и скот таскали, вот и решили охотнички отыграться. Может, волка или росомаху добудут, или на худой конец лисиц постреляют. Ходили по лесу, выслеживали добычу богатую, а деревенские всё ждали своих любимцев и гадали, с чем те домой вернутся.
И вот, одним утром вышли бабоньки в огород, смотрят – а по тропке, со стороны леса, идёт Никитка с друзьями. Тянут они за собой волокушу, а на ней лежит туша медвежья. Высыпал народ на улицу, всем охота на зверя поглядеть да охотничков поприветствовать: эка, от какой страхолюдины деревню избавили! Чай, теперь и в лес ходить будет не страшно, и за скотину спокойней.
Огромный то был медведь, башка мощная да тяжелая, вся в шрамах и царапинах. Лапы здоровые, а когти – во! Будто кинжалы, острые. Да только видно, что хоть и здоровый то был косолапый, а всё ж старый очень. Шкура вся клоками полезла, с проплешинами, и будто сединой отливает. Зубы сбитые да обточенные: видно, приходилось ему железные ловушки грызть, в которые он попадался. А глаза его то ли после гибели, то ли ещё при жизни, от старости, белой пеленой подёрнулись. И так страшен был вид этого мёртвого медведя с белесыми глазами, что на его морду людям и смотреть было не по себе.
– Вот так медведь, – протянул Емельян, сосед Никиткин, у которого прошлой зимой медведь-шатун брата родного заломал, – должно быть, это он, погань эдакая, моего Илью погубил, детишек его малых сиротками оставил.
– Всё может быть, дядь Емеля, – отозвался Вася, один из охотников. – Он – не он, мы точно знать не можем. Да только то, что он с таким здоровьем ни коренья есть не мог, ни за зверьём гоняться, это ясное дело. Людоедом он был. Так что вовремя Никитка наш его оприходовал.
– Да, лютый был зверь! – Встрял самый младший, Алёша, – а мы ещё его убоище нашли, за чёрным лапником, на старом капище. Ух, и жуть!
– Вот спасибо вам, робяты, – похлопал мужик друзей по крепким спинам, – спасибо тебе, Никитка! Был бы сейчас твой батя жив, так бы гордился сыном своим храбрым! Приходи сегодня ко мне, я тебя яблочной наливкой угощу. И друзей своих не забудь.
– Не забуду, – улыбнулся парень и на Васю с Лёшкой посмотрел, друзей своих и товарищей по ремеслу, – уж мы с ними столько всего прошли, столько всего натерпелись, так что и горькую долю, и сладкую вместе делить будем.
– Ну моя-то наливочка сладкая, на яблоках медовых, уж будь уверен. Приходите вечерком, устроим пир на весь мир.
Как и условились, пришли Никитка, Вася и Алёша к дяде Емельяну вечером, и ещё мужиков с собой позвали. Вскоре почти всё Хмарино собралось на пирушку, удачную охоту обмыть да охотников поблагодарить за то, что избавили лес от зверя страшного. Старики гордились, что такая замена достойная им выросла, да свою охотничью молодость вспоминали. Мальчишки юные слушали рассказы бывалых добытчиков и диву давались, а глаза их горели от интереса и любопытства. Девки красные все на троих молодцев заглядывались. Оно и понятно, видные те ребята были: у Никитки вихры чёрные и косая сажень в плечах, Вася высокий да ладный был, а у Лёши глаза ясные, голубые, и улыбка добрая. Да и смелые они были ребята, за такими как за каменной стеной. Вот и увивались за ними девушки, а тем и невдомёк было, всё о ремесле своём думали.
Пришла на праздник тот и Яговна. Узнала она от бабки, что охотники медведя старого завалили и тушу его в деревню приволокли, и решила пойти, своими глазами поглядеть.
Пируют охотнички за столом, веселятся, смеются, а туша убитого медведя рядом лежит. Тут увидел Никитка, как дверь калитки Емельяновой отворилась, а в щёлку клюка просунулась. Вошла во двор Яговна, посмотрела на хозяина и поклонилась в пояс, приветствуя его и виновников торжества. Притихли гуляки, на девку растрепанную смотрят. Иные похихикивали, мол, в таком виде ещё и на праздник к добрым людям припёрлась, но как слышали рядом с собой скрип березовой клюки, так и умолкали. Хоть и принимали деревенские внучку доброй знахарки Авдотьи, а всё ж побаивались: уж больно девка на всамделишную Бабу-Ягу была похожа, даром что не старуха. И что поколдовывала девка, уж все знали.
Шла Яговна медленно мимо столов, гости потихоньку опять в весёлое русло вернулись, пихали друг друга и гостье местечко уступали. А та лишь благодарно улыбалась да отнекивалась. Подошла она к трём друзьям, смотрит, на тонких губах то ли ухмылка, то ли улыбка. И ничего не говорит.
– Здравствуй, Яговна, маленькая колдунья, – хохотнул Никитка и рукой поманил гостью к себе. Совсем уж он был во хмелю, и любая ему красавицей чудилась, даже Яговна, на ногу хромая да на лицо рябая. – Не чаяли мы, что ты придёшь, но рады видеть. Подойди ко мне, садись рядышком, угощайся, да подивись на добычу богатую. А ну-ка, раскинь косточки из своего мешочка холщового: может быть, скажешь, какая удача меня в будущем ждёт? Какого ещё зверя диковинного добуду?
– И мне раскинь тоже, Яговна, – отозвался Алешка, – скоро ли и я руку на крупную дичь набью? А то уж самому хочется попробовать, не век же мне за старшими таскаться.
– А я? – Встрял в разговор Василий, – посмотри, Яговна, смогу ли я открыть лавку пушную в городе? Смогу ли купеческим делом заняться?
Ничего не ответила им Яговна. Опёрлась она на клюку, опустилась на колени перед убитым медведем, взяла в тонкие ручки его голову и в глаза белесые посмотрела. А потом поднялась и глянула на каждого охотника, да так, что у тех холодок по спине пробежал.
– Ни к чему здесь мои кости, ребятушки, – отвечала колдунья, ровно что клюкой своей проскрипела, – и без всяких гаданий вижу я, что не забить тебе больше зверя, Никитка. Не пойти тебе, Лешка, одному на промысел. Не открыть тебе, Вася, лавку с пушниной.
От слов таких Никитка чуть наливкой не поперхнулся. Смотрит он на Яговну и не понимает, то ли злиться ему, то ли удивляться.
– Это ещё почему? – Насупился он. – Ты что такое мелешь, Яговна?
А та опять на медведя смотрит, на куриной её шейке жилка напряжённо играет:
– А потому, Никитушка, что не медведя вы приволокли в деревню, а лихо злое. Ещё бабушка моя маленькой девочкой была, а люди уж своих чад страшным седым медведем пугали, что в окрестных лесах бродил. Вот только не просто зверем он был. В шкуре медвежьей душа старого колдуна жила. Знался он со всякой поганью, да вскоре сам нечистью сделался. Заходил он под лапник чёрный на двух ногах, а выходил на четырёх. И так этот колдун людской кровью опьянён был, что один раз обернулся он, да больше не воротился в человеческий облик. Не смог. Хотя… думается мне, что намеренно не воротился, не захотел. Долго он по лесам нашим бродил, всякую гнусь на людей натравливал, да и сам не гнушался кого-нибудь угробить.
– Ой, Яговна, нас можешь не стращать сказками своей бабки, – отмахнулся Вася, – мы такого навидались, что уже ни в Бога, ни в черта не верим. А в колдунов да оборотней – и подавно.
– А даже если и правда то, что ты рассказываешь, так уже и не страшен нам Лихарь-медведь, – расхрабрился Лешка и в сердцах медведя по морде от души пнул, – убили мы его, а мёртвый он уж никому больше зла не сделает. Эка дела! Думали, что людей от зверя страшного избавили, а оно вона как – оказывается, целого колдуна извели!
Рассмеялись товарищи, стукнулись ковшами с наливкой медовой, а Яговна всё так же хмурится.
– Дурни вы, дурни. Никого вы не извели, а только сами колдуна к людям вывели, в деревню тело его мёртвое притащили, на себя гнев его навлекли. Послушать бы вам меня, ребята, чтобы беды никакой не случилось. Пока не поздно, снесите тушу медвежью туда, где нашли его убоище: на старое капище, за чёрным лапником скрытое. Там было место силы колдуна. Зайдите за деревянные чуры, да схороните там медведя, могиле его поклонитесь. Опосля в ключевой воде искупайтесь, очиститесь от черноты, в которую сами по уши вляпались. А я вам помогу, дома ваши полынью окурю да заговор почитаю, чтобы не прицепилось больше к вам ничего.
– Ага, ещё чего, – фыркнул Никитка, – чтобы я такую добычу знатную в землю зарыл? Да ни в жизнь! Не буду я добром разбазариваться из-за твоих россказней, Яговна. Иди-ка ты отсюда, подобру-поздорову, нечего тут смуту наводить, добрых людей пугать.
Хмыкнула колдунья, да назад отступила.
– Сейчас-то, конечно, вам сам чёрт не страшен. Вот только страх-то он не сейчас, он потом придёт. И вот тогда ни на храбрость, ни на дерзость свою, Никитка, не надейся. Вот как придёт по ваши головы Лихарь-медведь, там и посмотрим, где храбрость ваша.
– Иди отсюда, не то твоим же костылем поколочу тебя, ведьма проклятая, – зло произнес охотник, – убирайся!
– Да я-то уйду, – пожала плечами та, будто вовсе не испугавшись Никиткиных угроз, – только как хвост вам всем прижмёт, побежите вы ко мне, да не дождётесь от меня подмоги. И сама пальцем о палец не ударю, и бабка моя тоже.
Сказала – да за калитку шагнула. А Никитка плюнул ей вслед, а затем к товарищам обратился:
– Негоже мне, други, вас обделять. Втроём мы на медведя пошли, втроём мы его уложили, втроём домой доставили. А значит, на троих и разделим.
Посмотрел он на младшего и говорит:
– Ты, Лёшка, самый молодой из нас, но чует моё сердце, скоро всем охотникам на деревне фору давать будешь. А чтобы быстрее ты креп и сил набирался, забирай когти и кости медвежьи. Пусть твоя рука будет могучей, как лапа звериная.
Затем обратился он к среднему:
– Ты, Вася, хорошее дело затеял: надобно нам в городе лавку иметь. Все, кто промыслом в нашей деревеньке живёт, доход через неё иметь будут. Никто, кроме тебя, не управится с делом купеческим лучше. Да и честный ты, Васька, не обманешь и чужой прибыли не заберёшь. А чтобы дело у тебя спорилось, бери шкуру медвежью. Вряд ли, конечно, ты много денег с неё выручишь, так пускай на счастье в твоей лавке лежит, удачу приносит.
– А что же ты, Никитка? – Спросил Алёшка.
– Ну а я себе голову медвежью заберу. Сделаю из неё череп трофейный, буду детишкам своим показывать. Пусть растут и видят, какой у них папка удалой охотник.
Договорил – и ударили они по рукам. Так и поделили добычу: Алёшка кости и когти медвежьи забрал, Василий – шкуру седую, а Никитка – голову.
Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается. Пролетели несколько денечков, как вдруг селяне стали находить у домов следы звериные. Большие такие, на медвежьи похожие. Диву давались люди: откуда бы медведю тут взяться? Так если бы действительно по их деревне зверь такой ходил, уж заметил бы его кто-нибудь: чай, не маленький. Вот только ни стар, ни мал никого не видел. А следы продолжали появляться, иной раз близко-близко к чьей-нибудь калитке.
Испугались люди, стали недоброе подозревать. Хоть и не подавали вида, будто боятся чего-то, а все ж стараются до темноты все дела во дворе сделать, скотину загнать, да сами в домах запереться. А как ночь сойдёт на деревню, как слышат люди, будто шагает кто-то по пустой улице. Шагает, шаркает, будто еле ноги за собой волочет, и ворчит по-звериному. Иногда это ворчание совсем рядом слышалось, словно невидимый зверь в окна заглянуть пытается. Да только страшно людям становилось, запирали они на ночь ставни и никого не видали.
Один раз поутру собрались мужики скот выгонять, как водилось у них. Пришли и Никитка с Васей. Только Лёшки всё нет. А где он – никто не знает, не видели его со вчерашнего вечера.
– Заспался он, наверное, – сказали одни, – грешит он иногда этим, утреннюю зорьку и проспать может.
– А может, и случилось чего, – отвечали другие, – всё ж надобно проверить. Ежели что, поможем, или растолкаем.
Направилась дружная гурьба к дому Лёшкиному, глядь – а в избу дверь открыта. Да не просто открыта, а будто с петель снесена. Зияет открытый проход чернотой, будто пасть, и веет оттуда чем-то нехорошим. А самого Лёшки нет нигде, и на оклики не отзывается.
Делать нечего: решили мужики в дом зайти и проверить, что стряслось. Вызвались Никитка с Васькой и вошли в дом. Были они самые смелые среди всех, да и тем более, беспокоились они за друга: как увидели дверь раскуроченную да окна темные, сразу у них на душе неспокойно стало.
Идут молодцы по избе пустой, а внутри тихо-тихо, глухо, даже половицы не скрипят. Не понравилось это охотникам: как никто они знали, какую беду порой скрывает за собой тишина. И точно: наткнулись они на подпол открытый, сами туда в полутьме чуть не свалились. А на дне подпола будто белеет что-то, да вот только глазам темно, не разобрать.
Взял Никитка щепу из тлеющей печи, поднёс лучину к провалу в полу, да обомлел. Увидел он на дне погреба Лёшку, мёртвого. Лежал он на сырой земле, весь переломанный, перебитый, ни одной косточки целой не осталось. А та нога, которой он медведя в морду пнул, так и вообще будто оторвалась от тела, зацепившись за что-то, пока Лешка до земли летел.
Прыгнул Никитка в погреб, смотрит на товарища мёртвого, а сам не видит ничего из-за слез гнева и печали. Это кто ж парня молодого загубил? Ему бы жить да жить, а тут такое… Поднял Никитка мёртвого Лёшку, а Вася его сверху вытянул, будто боясь прикоснуться: руки-ноги у убитого будто ходуном ходили.
Сказали друзья остальным, что, мол, убился Лёшка. Упал ненароком в открытый погреб, да и свернул себе шею. Сказали – а самих холодный пот прошибает. Потому что глазу бывалых охотников уже было знакомо то, что они увидели.
Хоронили Лёшку всей деревней, хоронили в закрытом гробу. Несли его из церкви Никитка с Васькой: на обоих лица не было, а все ж последние почести своему другу отдали, как подобает. Все пришли проститься с весёлым, красивым парнем, чья жизнь так жестоко да несправедливо закончилась. Вот только Яговны не было ни на панихиде, ни на кладбище, ни на поминках.
Спустя пару дней спал Василий в доме своём, спал сном тревожным, беспокойным. Плохо он засыпал в последние дни, всё о Лешке убиенном думал да о том, кто такую страшную расправу над ним учинил. Думал Вася, какое существо такие следы после себя оставляет, да только гнал он от себя эти мысли. Не хотелось ему верить в то, что само напрашивалось. Ведь если поверить – значит, смерть страшную и на себя накликать.
Вот спит Василий, спит, и видится ему, будто он снова на убоище медвежьем очутился. Видит он круг ведовской из деревянных чуров, а в самом центре круга – Лёшка стоит. Мёртвый, страшный, коленки в другую сторону вывернуты, как у кузнечика, шея, как у куренка, согнута, а на лице такая боль отпечаталась, что хоть плачь.
Не испугался его Вася, не мог он другом брезговать, пусть даже и таким. Кинулся он к Алёшке, плачет сквозь сон да кричит:
– Лёшка! Лёшка! Кто ж тебя так, родимый? Скажи, кто погубил тебя? Клянусь всем, что есть у меня – отомщу! Сам голову сложу, а за тебя отомщу!
– Эх, Вася, Вася… – прокряхтел мертвец, – знамо дело, кто меня заломал, кто меня погубил. Он и тебя погубит, коли ты наказ Яговны не выполнишь да шкуру Лихаря на капище не зароешь. Не послушался я колдунью, кости медвежьи себе оставил, вот и сломал седой медведь мои бренные косточки. А тебя и то страшнее участь ждёт: ты шкуру его забрал.
– Да как же это… – Лепечет Вася, от ужаса слов подобрать не может.
– Ты сопли не распускай, а делай, как велено, – сердито отрезал Лёшка, – я покоя себе найти не могу, вас с Никиткой предупредить хочу. Избавьтесь от шкуры и головы звериной, сделайте, как Яговна наказывала, не то и до вас Лихарь-колдун доберется.
Сказал – и рассыпался в прах, а Василий в холодном поту проснулся.
Две ночи приходил к нему во сне мёртвый друг, две ночи стращал да об опасности предупреждал. Не выдержал Василий, тяжко его душе было каждый раз убитого Лешку видеть, стал к рюмке прикладываться: и один, и с товарищем.
– Прошлой ночью опять Лёшку во сне видел, – говорил Вася Никитке, – опять он твердил, чтобы я сам от шкуры избавился, и тебе наказал голову медвежью закопать.
– Да брешешь ты, Васька, – отмахнулся тот, а сам тоже невесел, – и я о друге тоскую, а всё ж не настолько, чтобы жизнь и молодость свою в рюмке топить. Привиделось тебе это все, просто сон это был. Застращала тебя Яговна, а потом и с Лёшкой такое случилось. Вот и мерещится тебе всякое.
– Да не привиделось, говорю же! Я после того сна у себя на ставне внаружи следы от когтей нашёл. Такие же следы, как на убоище медвежьем, я точно знаю. Ох, и до меня скоро доберётся Лихарь-медведь… – Опрокинул Василий ещё одну стопку и рот вытер. – Ты как хочешь, Никитка, а я всё ж сделаю так, как велели нам Лешка с Яговной. Снесу шкуру на капище, закопаю, да колдуну старому медовуху поднесу. Чай, отвяжется тогда от меня этот бес проклятый.
– Хорошо, иди, коли так тебе спокойнее будет, – согласился Никитка, – да только неужто ты на ночь глядя по лесу собрался шататься? Да ещё и во хмелю? Так тебя точно кто-нибудь да утащит: не Лихарь, так ещё охотливых до человечины найдется. Ты проспись-ка лучше, а с первыми петухами прям сразу и на капище ступай.
– И то верно, – кивнул Василий.
Ушёл Никитка восвояси, а Василий вроде и понимает, что не надобно сегодня ночью спать – мало ли что может приключиться. Да только всё ж сморил его хмельной сон, смежил очи. Уснул парень прямо на лавке у окна и не видит, что с улицы в это самое окно мёртвые белесые глаза заглядывают.
На следующее утро не досчитались мужики Василия. Сразу смекнули они, что беда приключилась, и побежали к его избе. Впереди всех бежал Никитка: помнил он об их вчерашнем разговоре, да о том, как товарищ его с утра в лес уйти собирался. Может быть, он уже ушёл, да пока не воротился? Всё лучше, чем думать о том, что с Васей могло за ночь приключиться.
Подбежали мужики к дому, глянь – а резные наличники все истерзаны, будто драл зверь какой об них свои когти. Дверь нараспашку, а от порога из избы кровавый след тянется. Сорвался с места Никитка, ворвался в дом, а внутри – кровавая баня. Все кровью залито: и пол, и скатерть, и печка белая измазана. А на лавке лежит Василий. Да только уж невозможно было узнать паренька в том, что от него осталось. Лежит перед Никиткой и обомлевшими мужиками окровавленный кусок мяса, без кожи совсем, а то, что осталось – лоскутами сползает. А на стене, прямо над той самой лавкой, висит облезлая шкура седого медведя. Не успел он её на капище снести.
Совсем омрачилась деревня, за неделю второго бравого охотника хоронить приходится. В закрытом гробу прощались с Василием, пуще прежнего все плакали да убивались. А Яговна снова не пришла ни на отпевание, ни на кладбище, ни на поминки. Лишь только старая Авдотья кутью принесла да блины.
Одним вечером сидела Яговна при лучине, травы по наказу бабки перебирала. Вдруг слышит она – в дверь стучат. Открыла она гостю позднему, и ввалился в избу Никитка. Смотрит на него девка да ухмыляется: от былого красавца, удальца да задаваки одна тень осталась. Осунулся совсем, неопрятную бородёнку отпустил, синяки под глазами появились. Видать, совсем худо ему стало.
– Что, Никитушка, никак опомнился? – Любовно, почти ласково пропела Яговна, – знать, всё же прижало тебе хвост, раз ко мне прибег. Али совсем житья не даёт тебе старый колдун?
Хотел было Никитка кивнуть, ведь действительно во всем права была Яговна. Да только гордость не позволила сказать то, что просилось.
– А ты не скалься, Яговна, – бросил он, – и вообще не к тебе я, а к бабке твоей. Сон-трава мне нужна, да такая, чтобы никаких сновидений не видеть. А лучше – чтоб вообще не спать. Не до сна мне, когда по земле моя вражина ходит, что друзей моих погубила.
– Спит моя бабушка уже, крепко спит, и без всякой сон-травы, – ответила Яговна, пучок зеленый ему протягивает да прибавляет ехидным голосом: – Ей-то покойники по ночам не мерещатся.
Оцепенел Никитка от её слов, сердце в ушах забухало. Хотел было спросить он Яговну, откуда она про сны его узнала, да слова в горле комом застряли. Да и уж не сомневался он, что многое ведала она о людях и людских душах.
Взял охотник пучок из рук колдуньи, а та смотрит на него лисьим взглядом да приговаривает:
– Не хочешь ли ты у меня прощения испросить? Тогда помогу тебе Лихаря отвадить. Хоть и силы во мне не так много, а всё ж одного мы с ним поля ягоды: глядишь, он меня охотнее слушать будет.
Хотел было что-то ответить Никитка, хотел было согласиться. Да только взыграла в нём опять гордость его, сердце горячее. Поднял он взгляд на Яговну, поклонился и сказал:
– За лекарство спасибо тебе, Яговна. И бабке своей передай от меня благодарность. Да только чтоб зверя бить, мне твоя помощь не нужна. Да и где это видано, чтобы добрый молодец перед злом спасовал да за бабью юбку спрятался? Не бывать этому!
Сказал – да вышел из избы. А Яговна лишь головой покачала.
– Ну тогда пеняй на себя, добрый молодец. Приберёт и тебя Лихарь-колдун, а я мешать ему не стану.
А Никитка пришёл домой, ни жив, ни мёртв. Всю дорогу от ведьминой избы до своей хаты он оглядывался да прислушивался, не идёт ли за ним кто-нибудь, не ворчит ли ночь позади него по-медвежьему. Ввалился он в избу, кинул травы в котёл, что на очаге стоял, а сам к черепу медвежьему кинулся, что на столе стоял. Сверкал он пустыми глазницами, а Никитке все чудилось, будто на него мёртвые белёсые глаза убитого зверя смотрят.
– А может, и права Яговна? – Думает парень вслух, – может, мне и отдать эту падаль мёртвому колдуну? Пусть забирает свою голову да проваливает, погань проклятая!
В сердцах схватил он мёртвую медвежью голову, швырнул к двери, а та вдруг в воздухе зависла, будто кто невидимый поймал её и держит. Открыл череп пасть, заревел страшно, а затем разразился хохотом человеческим, да таким страшным, что у Никитки внутри разом всё обмерло.
Сидит охотник, ни жив, ни мёртв, смотрит он на смеющийся череп, а позади черепа вдруг очертания медведя проступать начали.
– Что, храбрец-удалец, – прогремел череп голосом страшным, речью человеческой, – веришь теперь в Лихаря-оборотня, седого медведя? Видишь теперь, где твоя храбрость оказалась?
Услыхал это Никитка, сам дрожит от страха, а все же уязвился, грудь вперёд выкатил, да сказал:
– Кончай скалиться, пень трухлявый, забирай свою башку да убирайся подобру-поздорову! Видно, забыл ты, кто тебя в лесу уложил? А коли забыл, так я напомню! Храбрость моя при мне, старый колдун, и голова моя при мне тоже! А чужой мне не надобно!
Замолк череп, перестал смеяться, да только медвежья тень позади него совсем настоящей сделалась: мясом да шерстью обросла. Встал перед Никиткой седой медведь, буравит глазами белёсыми.
– Верно, охотник: ещё при тебе дурья твоя голова. Да ненадолго.
Встал седой медведь на задние лапы, навалился на Никитку и придавил его к полу всем своим могучим телом. Не сдавался охотник, длинным ножом грудь зверю резал, да только нельзя во второй раз мертвеца убить. Взревел Лихарь-колдун по-медвежьи и прокусил охотнику голову так, что треснула она, будто репа. Как обмякло тело кичливого храбреца, так растворился в ночной темноте седой медведь. А череп его так и остался лежать у входа с разинутой пастью, а гнилые клыки кровью обагрились.
На следующее утро мужики и Никитки не дождались. Знали они, что худое приключилось, поэтому сразу за батюшкой пошли. Схоронили и Никитку, бравого охотника, и не стало никого из трёх отважных друзей. Всех их загубил седой медведь, а в душах живых страх посеял. Боялись люди, что и до них колдун доберётся, поэтому долго они ещё двери на ночь запирали да ставни закрывали. Очень уж страшились они увидеть посреди ночи в окне белесые, неживые глаза медведя.
***
Хотели жители Хмарино на поклон к Авдотье и внучке её пойти: памятовали они, как Яговна охотничков предупреждала. Да только не стала девка дожидаться, пока её упрашивать начнут.
Долго стояли пустыми те дома, где жили и умерли три охотника. Никто их не занимал, все боялись. А Яговна тем временем тихонько каждую из заброшенных изб навестила, полынью да чертополохом окурила, веточки можжевеловые на печи развесила, а каждый угол колодезной водой окропила. Забрала она и кости медведя, и шкуру, и голову тяжёлую, чтобы ничего от него в избах не осталось, а из дома своего взяла кадушку с медом душистым. Ушла Яговна, да горе за собой увела: потом стали в тех домах другие люди жить. А сама колдунья в лес направилась.
Знала Яговна тропку к чёрному лапнику, за которым старое капище скрывалось. Снесла она туда останки звериные, в центре круга колдовского расстелила шкуру, а на неё кости и череп сложила. Сама худо-бедно ямку стала копать, насколько костяная нога работать позволяла. Сложила она кости и шкуру в могилу, поставила перед ямой кадушку с медом, да поклонилась в пол.
Тут же вышел из-за Велесова чура седой медведь, встал возле могилы, на девку белёсыми глазами смотрит, а та ему и говорит:
– Не серчай, Лихарь-колдун, что путь твой земной оборвался. Что не боги тебя убили, не силы природные, а рука человеческая. Тех, кто повинен в этом, ты уж по-своему наказал. Да только остальные не виноватые перед тобой ни в чем. Воротись в леса, седой медведь, оставь Хмарино и тех, кто там живет. А я взамен тебе мед душистый приносить буду, да дань кровью своей платить, – взглянула она на медведя да улыбнулась. – Не из-за устрашения, а для уважения.
– Не распыляйся, маленькая колдунья: не трону я деревенских, – отвечал ей медведь голосом человеческим, – насытился я кровью своих недругов, а до остальных мне нет больше дела, устал дух мой. Теперь в лесу за порядком следить буду: ни людям, ни навьим разгуливаться не дам почём зря. А тебя и бабку твою, Яговна, я и подавно не трону. Пусть и охоч я до крови людской, да только своих не обижаю. А ты ещё и на покой мне место нашла, мёд поднесла да в ноги костям моим поклонилась: уважила старика.
Посмотрел медведь на яму да продолжил: